Чепуха! Ты делал все возможное, лишь бы тебя ценили, лишь бы пробиться еще ступенькой выше. Всю жизнь думал только о себе, а больше ни о чем на свете. Сколько же я ради этого потрудился, Иисусе Христе! Примерный ученик, образцовый служащий — чего только не наглотался я ради этого? Ведь это стоило мне целой жизни, я все принес в жертву этому, а в конце пути видишь ловкачей, которые пролезли выше тебя, а почему? Да потому только, что были сильнее и смелее! И штаны на службе не протирали, и работать им так не приходилось, а вон ведь куда дотянули — изволь вставать перед ними, когда входят! Зачем же тогда было все — и то, что еще в начальной школе, и позже тоже, меня ставили в пример прочим, и то, что станцию мою в пример ставили — зачем? Мир — для тех, кто посильнее и посмелее, а я проиграл свою игру. К твоему сведению, вот в этом и есть завершение обыкновенной жизни: в том, что я мог взглянуть на свое поражение. Чтоб увидеть его, надо взобраться чуть повыше.
И теперь ты за это мстишь.
Да, теперь я за это мщу. Теперь я вижу, что все было напрасно, а посему — мелко, жалко и унизительно. Ну, ты — ты другой, тебе-то что; ты способен играть цветочками, садиком, своей оградой из щепок; ради игры ты способен забыть о себе — но не я, не я. Я — тот, кто потерпел поражение, и эта обыкновенная жизнь — моя. Да, я мщу. А разве не за что? Разве не ушел я на пенсию чуть не с позором? Господи, да ведь меня обследовали! Я ведь знал, что там дикие безобразия — в поставках и прочее, но это делали другие, более отважные… Я знал, но молчал; вы у меня в руках, голубчики, и в нужный момент все выйдет наружу! А вот же лопнуло дело, и обследовать-то стали меня — меня, образцового, безупречного! Конечно, они потом поняли — но мне-то пришлось выйти на пенсию. Поражение, братец; и после этого — не мстить? Для того и пишу эти записки…
Только ли для того?
Только. Чтоб было сказано: на мне нет вины. Это бы следовало доказать подробно, а не болтать: мол, обыкновенная жизнь, идиллия и прочие глупости. Вот единственно в чем дело: страшное, несправедливое поражение. То была не счастливая жизнь, то ужас был — неужели не видишь, что это был ужас?
XXII
Нет так нельзя дальше, надо прекратить; очень уж это нервирует, что ли, — когда два голоса ссорятся, сердце начинает трепыхаться, а потом я чувствую такую непреходящую, гнетущую боль вот здесь, в груди. Приходил доктор, измерил давление крови, нахмурился. «Чем вы занимаетесь? — сердился. — Давление повышается! Вам нужен покой, абсолютный покой». Попробовал я бросить писать, лежал просто так, но тогда в голове выскакивают обрывки диалога, опять они бранятся из-за какой-нибудь ерунды, и мне вновь и вновь приходится уговаривать самого себя: тише вы, не ругайтесь! И то правда, и это — все было так, но разве в человеке, разве в самой обыкновенной жизни мало места для разнообразнейших побуждений? Ведь это совсем просто: можно эгоистически, упрямо думать о собственной выгоде, а пройдет время — и забываешь об этом, забываешь самого себя, и уже нет для тебя ничего, кроме твоей работы.
Стой, не так-то все просто: ведь тут две совершенно отличные друг от друга жизни! В том-то и дело, в том-то и дело…
В чем именно?
Да в том, которая же из них — подлинная.
Но довольно — не идет мне все это на пользу. Я привык беречь себя — с той поры, как тогда, в вокзальной канцелярии, у меня впервые пошла кровь горлом, я все говорю себе: осторожнее! Почти всю жизнь рассматривал я свои платки — нет ли в мокроте кровяной ниточки; это началось на той последней на свете станции, а потом укоренилось — постоянная озабоченность здоровьем, будто в этом — важнейший закон жизни.
Важнейший закон жизни, а что, если это и вправду так? Оглядываясь назад, вижу — именно тогда я пережил глубочайшее потрясение, когда горлом у меня хлынула алая кровь, и я сидел раздавленный, страшно слабый и жалкий, а перепуганный старый чиновник вытирал мне лоб мокрым полотенцем. Это было страшно. Да, то было самым сильным и самым неожиданным моим переживанием: безграничное удивление и ужас, а потом — отчаянное желание жить, хотя бы самой незаметной, самой смиренной жизнью; впервые во мне отозвалась осознанная, чрезвычайно сильная любовь к жизни. Собственно, именно тогда в корне изменилась вся моя жизнь, и я стал как бы другим человеком.