Рядом с мало оригинальными, но поданными с претензией на оригинальность, мыслями Адамовича одна представляется действительно оригинальной, но и довольно странной: главный свой упрек зарубежной литературе Адамович бросает за то, что она, мол, не сумела наладить диалог с Советской Россией. Как такой диалог мог и должен был быть налажен, и почему в его “неудаче” повинна эмиграция, Адамович не объясняет, и мысль его остается читателю неясной. Он пишет: “…жаль становится все-таки, что диалога с советской Россией в эмигрантской литературе не наладилось. Или хотя бы – монолога, туда обращенного, без надежды и расчета на внятный ответ, с одним лишь вычитыванием между строк в приходящих оттуда книгах”. Такой монолог, по словам Адамовича, у Шмелева звучал яснее, чем у других, но это был “монолог, бедный мыслью, богатый лишь чувством, слишком запальчивый, возмущенно-заносчивый, с постоянными срывами в обывательщину, совсем не то, одним словом, что услышать хотелось бы”. Далее Адамович говорит, что “более высокий тон” был взят Мариной Цветаевой, у которой тоже был слышен этот монолог. Но на все это можно ответить, что для диалога нужен собеседник, а Советская Россия (и советская литература) таким свободным собеседником быть не могла. Монологом же в каком-то смысле – в смысле обращенности к России, о которой говорит Адамович – была почти вся эмигрантская литература, а не одни Шмелев и Цветаева. Какого диалога хотел Адамович и какого диалога не получилось, остается неясным. Даже сейчас, когда в советской литературе начинают раздаваться свободные голоса, начинает звучать тема свободного творчества, едва ли можно мечтать о настоящем диалоге: в лучшем случае можно говорить о какой-то подспудной перекличке отдельных голосов (и здесь я имею в виду не роман Дудинцева и другие образцы нынешней “обличительной” литературы, но это уже тема для отдельной статьи).
В заключительной главе книги Адамович вновь касается вопроса об отношении эмиграции к советской литературе и к Советской России вообще. И тут опять много неясного, недосказанного, двусмысленного. Вопросы без ответов или ответы с бесчисленными оговорками. Недосказанность – отличительная черта поэзии Адамовича, отмеченная когда-то Зинаидой Гиппиус. Но одно дело – поэзия, а другое – критика и публицистика, в пределы которой вторгается здесь Адамович. И у того, кто читал французскую книгу Адамовича, написанную им в период его советофильства, неизбежно возникает, в связи с последней главой его русской книги, множество вопросов к нему.
Об Адамовиче часто говорят как об ученике Иннокентия Анненского. Его критические этюды сравнивают с “Книгами отражений” Анненского. Возможно, что свой импрессионизм Адамович заимствовал у Анненского. Анненский – вершина русской импрессионистической критики. У него много художнических прозрений, но много и спорного, и неверного. Но это был вообще период преобладания импрессионизма в критике. После выучки у формалистов – даже если их взглядов целиком не принимать и не разделять – такой субъективный импрессионизм нас уже не удовлетворяет. В критике Адамовича нет ни теоретической “базы”, ни исторического кругозора. И к тому же Адамович все-таки не Анненский!»
Статья Г. Струве вызвала ответные реплики с возражениями и обвинениями в несправедливости и передержках:
Еще раньше статьи, которую отказались печатать парижские газеты, была опубликована книга Глеба Струве «Русская литература в изгнании», в которой имя Адамовича встречалось буквально через страницу и тоже далеко не всегда одобрительно. В нескольких откликах на нее речь вновь шла об Адамовиче. В частности, Роман Гуль, еще более несправедливо громя ценную книгу Струве, счел нужным заступиться за «Одиночество и свободу»: «Книга – интересная, как все, что пишет Адамович. С ним можно (и на мой взгляд должно!) во многом не соглашаться, но в писаниях Адамовича о литературе есть та бесспорная ценность, что это его, Адамовича, “домэны”, это