Леон испытал ужас, в сравнении с которым нападение хачиков было приятным воспоминанием.
— Мне надо в душ! — закричал Леон, врубил на полную мощность радиоприёмник, к счастью, настроенный на ночную программу, — передавали какую-то похабщину, схватил в руки графин с водой, чтобы Эпоксид понял: шуму будет много.
— Давай вместе? — улыбнулся Эпоксид.
— Что… вместе?
— Выключи радио, Леонтьев. В душ вместе. Я так устал, — вдруг жалобно и беззащитно произнёс Эпоксид. — Я так одинок! — В глазах блеснули слёзы.
— Иди-иди, — с графином наперевес Леон выпроваживал Эпоксида из номера.
— Неужели, думаешь, я голубой? — вдруг совершенно другим — мужественным и спокойным голосом каратиста проговорил Эпоксид. — Пошли! Двести марок — программа-минимум. Мы её покруче раскрутим! — И вышел.
Леон немедленно запер дверь.
В номере было жарко, но его колотил озноб. Лоб покрылся холодной испариной. Леон полез в карман за платком, рука наткнулась на свёрнутые бумажки. Леон выхватил бумажки, бросил в пепельницу и вдруг увидел, что это франки, которые ему навязала ночью под яблоней Платина.
Сдачу бывшая райкомовка после томительной работы на калькуляторе выдала Леону почему-то в датских кронах.
Леон вышел из гостиницы. Июльская нелидовская ночь объяла его.
Куда лежал путь Леона?
Конечно же, на вокзал.
Бывшая партийная, а ныне валютная гостиница находилась почти что за городом. Час, наверное, лунно пылил Леон мимо чёрных изб и домов, подталкиваемый в спину тёплым, как бы вспотевшим от усердия ветром.
Шоссе незаметно вывело его на центральную улицу, а я там и на главную нелидовскую площадь, где мирно соседствовал и райком-горком под свиным знаменем и частично отреставрированный храм, некоторые купола которого уже были позолочены, остальные же — пока только обтянуты серебряным в ночи цинком. И по-прежнему торчал в центре площади истукан, похожий во тьме на слетевшего с небес демона.
Ноги сами поставили Леона перед истуканом. Он долго и неизвестно зачем переводил взгляд с чудовищных ортопедических его ботинок на далёкую голову в лунной кепке. Бесконечно пуста при этом была душа Леона — ни ненависти, ни симпатии, ни обиды, никаких чувств, только превосходящая меру усталость, которая, как тяжёлая радиоактивная вода, до краёв наполняет душу, оставляя её пустой.
Чем дольше смотрел Леон на истукана, тем очевиднее ему становилось, что никакой нормальный человек уже не может испытывать к нему никаких чувств, следовательно, вся нынешняя круговерть вокруг него — решительно ничто! Леон вспомнил, как однажды отец долго смотрел на свою старую визитную карточку, где были указаны его прежние должности, премии, учёные звания, а потом сказал: «Теперь мне потребна иная визитная карточка: такой-то такой-то — Никто и имя ему Ничто!»
Леон вдруг услышал, что позади кто-то табачно дышит. Ещё один педераст? Стиснул в кармане складной нож, предусмотрительно переложенный из рюкзака ещё в гостинице. Как лягушка скакнул вперёд, спиной вжался в гранитную тумбу. Был тот исключительный случай, когда истукан действительно защищал от нападения сзади.
Увидел тщедушного, всклокоченного старика то ли в колпаке, то ли в треухе, в брезентовой бесформенной хламиде с тонкоствольной мелкашкой за плечом. Вид у него был разбуженный и недовольный.
«Сторож! — облегчённо вздохнул Леон. — Только что он охраняет?»
— Явился, гадёныш? — ошарашил предполагаемый сторож. — Не жаль, гадёныш, краски?
— Какой краски?
— В рюкзаке, — сторож дыхнул сквозь табак спиртным, определённо не фабричного производства. — А ну показывай!
— Я приезжий, иду на вокзал, — пожал плечами Леон. — Неужели пачкают краской?
— А то нет, — без большого, впрочем, огорчения признался сторож. — Ругательства пишут.
— А вы, стало быть, поставлены от райкома охранять? — догадался Леон.
Старик долго рылся в кармане хламиды, наконец, извлёк на свет Божий полупустую, трепещущую на ветру папиросу, закурил, прикрыв спичечный огонёк кривыми, как сучья, ладонями.
— Маета с куревом. Третий месяц не завозят!
— И не завезут, пока его охраняешь, — сказал Леон.
Но тут же поймал себя, что уже так не думает. Что сам не знает, зачем сказал. Отсутствие в Нелидове папирос, а также всего остального, необходимого для жизни, объяснялось не этим. И ещё подумал, что горестная нынче у истукана защита — самогонный старик с мелкашкой.
Закуривая, сторож встал к Леону боком. Леон увидел, что ствол прикручен к деревяшке проволокой.
— Я не его охраняю, — объявил сторож, грустно глядя на стремительно искуриваемую папиросу. — Церкву. Сто шестьдесят икон уже упёрли. Три ящика с Библиями. Сейчас перестраивают, понятное дело, за цементом, за досками, за железом лазают.
— Значит, его по совместительству?
— Не по совместительству! — разозлился сторож. — Никто мне его не вменял!
— Зачем же тогда охраняете? — изумился Леон.
— А… жалко, — едва слышно, после паузы, проговорил сторож.
— Жалко? Кого? — спросил шёпотом Леон, зная кого, но отказываясь верить.
— Кого-кого, — пробурчал старик. — То на каждый праздник цветы ему, пионеры, значит, митинги, венки, делегации, а сейчас… Не по-людски.