– Вас поставили в известность, что я вас вызываю?! – раздался в трубке раздраженный голос Поганевича.
– Да, – односложно ответил Павел. Как же ему не хотелось не то, что видеть, а даже слышать своего начальника.
– Так почему я должен вас ждать?! ‒ казалось бы, простой вопрос, но одним словом, на него не ответишь.
– Я не могу сейчас прийти. Закончит работать комиссия, и я сразу же приду, – извинительным тоном объяснил Павел.
– Какая еще к черту, комиссия?! – ни на шутку взбеленился Поганевич, от его вопля Павел даже трубку от уха отодвинул.
Похоже, Поганевичу сегодня не терпелось расставить все точки над «і». Он и не догадывался, что точка над «і», может обернуться палочкой над «т» в виде увесистого пенделя по дыне.
– Разве Кац вам не доложила? – удивился Павел. – Я принимаю участие в комиссии по списанию ненужных вещей из своего стола. Как только закончу, сразу приду, – сказал Павел и положил трубку.
Любая власть над ним, над его индивидуальностью была смехотворно нелепа. Но параллельно с этим, Павел понял, что допустил ошибку, позволив этому ничтожеству занять слишком много места в своих мыслях.
Надувшись, как мышь на крупу, Поганевич сидел за огромным письменным столом, заваленным разорванными бумажками, изуродованными детскими игрушками и множеством поломанных карандашей. «Фантомас разбушевался…» – отметил Павел. Несмотря на раннее утро, Поганевич был пьян. «Сушняк с утра подкинул», – поставил трамвайный диагноз Павел.
– Так! Говорыть мэни, що у вас зроблэно? – не здороваясь и не предлагая Павлу сесть, грозно потребовал Поганевич.
Его отечное с перепоя лицо, белело гротескной маской эпохальной значительности. Напускная важность есть уловка тела, дабы скрыть недостаток ума. Красные глаза слезились, нижняя губа брезгливо отвисла. Глядя мимо Павла, Поганевич делал вид, будто телефонного разговора в помине не было. В его повадках было откладывать месть до подходящего момента, чтобы больше навредить.
При последних их встречах Поганевич начал чваниться перед Павлом своим знанием державної мови[9]
, всерьез упрекая Павла в том, что тот отказывается ее изучать путем написания диктантов, которые «совершенно бесплатно» транслируют по радио. «Сейчас все мысли надо излагать на мове и думать надо по-украински, а не просто так, как-нибудь…» ‒ научал его Поганевич. Павлу хотелось ему сказать: «Хватит, вас больше не надо!» Ему до смерти надоело делать вид перед этой «кажимостью», что происходящее имеет какой-то смысл. Но он все не говорил, молчал. Трусил, что ли? Вряд ли, пачкаться не хотелось.– Зроблэно?.. – растеряно переспросил Павел, мимо воли перейдя на дэржавну мову.
– Так-такы, зроблэно! – сурово повторил Поганевич. Больше всего ему хотелось сейчас отправить Павла куда-нибудь подальше, куда-то в командировку по Африке, поближе к тиграм, пираньям и малярийным комарам.
– У нас покы що ничо́го нэ зроблэно, – окончательно проснувшись, ответил Павел.
– Мэни на цэ трычы дывно! – завопил Поганевич, стукнув пухленьким женским кулаком по столу.
Однако, этого ему показалось мало, и он одним махом смел на пол весь хлам, что лежал на столе. Начав быстро толстеть, Поганевич все чаще стал впадать в припадки необузданной гневливости, а все от «застоя желчи в печенке из-за застрявших там камней», ‒ так объяснил ему причину его раздражительности Цихоцкий.
– Алэ в нас щось такэ вжэ поробля́еться, тоб-то пороблю́еться, – охваченный тихо закипающим возмущением, ответил Павел, пылкий в гневе, и в доброте.
– Ото ж... – ядовито буркнул Поганевич, потирая ушибленный кулак. – Идить, та робить вжэ хоч що-нэбудь! – выкрикнул он тоном, каким посылают на три буквы и сдулся, будто из него выпустили воздух.
Вместо того чтобы уйти, Павел взял стул и основательно уселся за стол против Поганевича. Все это он проделал неторопливо, и тишина за столом становилась все более гнетущей. Павел пытался поймать ускользающие глаза Поганевича, но у него не получалось, и он гонялся за ними, как кот за двумя убегающими мышами.
– Если я узнаю или мне станет известно, что вы опять ничего не написали… ‒ с апломбом, заговорил Поганевич нормальным языком и осекся, испугавшись неизвестно чего.
Все, о чем он думал, можно было прочесть на его лице. Он испытывал к Павлу какую-то застойно неиссякаемую ненависть, а теперь, к ней прибавился страх. От этого его ненависть не убавилась, а трансформировалась в лютое озлобление. Наконец, Павел поймал бегающие глаза Поганевича, и пригвоздил их своим тяжелым взглядом.
– Вы невежда, – с отвердевшим недобрым лицом сказал Павел.
Видно Поганевичу и раньше об этом говорили, потому что он тут же надулся опять.
– Ваши мысли записать нельзя, поскольку это не мысли, а галиматья, ‒ медленно произнес Павел, будто взвешивал на весах каждое слово.