Что касается цензуры, то мне есть что возразить даже лукавому умнице Бернарду Шоу, который говорил, что непристойность можно отыскать в любой книге, за исключением телефонной. Я берусь в телефонной книге отыскать такие скабрёзные перлы, что вы будете валяться, не разгибаясь, от хохота, – там одни фамилии чего стоят.
В то же время при помощи вполне разрешённых цензурой слов человека можно морально, да и физически уничтожить. Против таких-то слов современная российская цензура ничего не имеет. Впрочем, цензура в России всегда была слабовата в вопросах контекста.
Девять граммов в сердце
Когда мне было лет двенадцать, у нас в школе, в моём, собственно, классе произошла трагедия. Трое мальчиков, вопреки строгому запрету, на большой переменке вскарабкались на самый верх огромной шелковицы, растущей на школьном дворе. Кто-то побежал ябедничать директору, тот вызвал пожарников – снять хулиганов. С жутким воем примчалась пожарка, вся ребятня и все учителя сгрудились под деревом…
И один из пацанов, Мишка Золотарёв, от ужаса или вины, что ли, принялся торопливо слезать… Не удержался и упал. И разбился – как всем нам показалось – насмерть. Страшное дело: с ещё большим воем примчалась «скорая», Мишку увезли, остальных двоих пацанов сняли с пожарной лестницей, я не об этом.
Нормальной учёбы в этот день больше не было, и, хотя учеников разогнали по классам, учителя, завуч, директор и классные руководители уже никого не учили, а только вели душеспасительные беседы
«Мра-а-азь!!! Сволота поганая, уби-и-ийца!!!» – неслось во всю хрипатую мощь из кабинета Александра Ефимовича. Это на своего сына орала Витькина мать – багровая, как свёкла. У неё и шея, и декольте было багровым. «Тварюга проклятая!!! Мерзкая подлая шваль!!! Гад-ублюдок недоношенный!!!»
Я чуть не выронила швабру из рук. Тряпка мягко свалилась на пол и осталась лежать у моих ног, как подстреленная. Невыносимые оскорбления истошными воплями раскатывались, как пушечные ядра, по коридору, каким-то образом задевая и меня. Они просто убивали наповал! И директор, и завуч, и секретарша что-то капали разъярённой свёкле, давали выпить, потом вели под обе руки по коридору. А за ними прямой, как палка, опустив руки по швам, оловянным солдатиком шёл совершенно спокойный с виду Витька. Видно, не привыкать было…
На выходе они поравнялись и разминулись с тощей и маленькой, как кузнечик, матерью Хвоста. Я и эту сцену заодно увидела, потому как Хвост тут же околачивался, в коридоре. Ждал своей очереди на экзекуцию. Подпирал стенку, бледно-зеленую, как и он сам. И мать Хвоста приблизилась к сыну – тоже бледная, и понятно,
Хвост ткнулся головой в её грудь и разрыдался.
Всю ту ночь я не спала, шёпотом повторяя все дневные словесные приобретения. Когда всю ночь не спит ребёнок, это означает сильное потрясение – здоровые дети обычно крепко спят. Мишку, конечно, было жалко – уж так он страшно хряснулся оземь! По крайней мере, не убился до смерти, хотя, говорят, много чего переломал, останется инвалидом на всю жизнь.
Но потрясена – по-настоящему потрясена! – я была подсмотренной сценой в кабинете директора. Прибита убойным молотом тяжёлых проклятий; ранена осколками взрыва свинцовой ненависти. Каждое слово, которое выплюнула, изрыгнула из себя Витькина мать, несло убийственный заряд: злобы, презрения, отвращения. Каждое было начинено взрывчаткой.
По сравнению с этой канонадой тихие жалобные слова, произнесённые матерью Хвоста, не весили ничего, а означали только усталость и остывающий ужас.
Так я поняла – сразу и на всю жизнь – несколько важных вещей: что у каждого слова есть свой точный удельный вес; что слова могут быть ядовиты, как отравленные конфеты из детектива Агаты Кристи; что само по себе слово не значит ничего, но произнесённое в ряду других слов может улыбнуться или нахмуриться, укорить, утешить, предупредить, угрожать или шантажировать.
А может и убить –