Читаем Одиссея последнего романтика полностью

Мы люди вообще развитые и образованные, да разве не видите вы, что прошло то время, когда общее образование и общее развитие давало значение в обществе?.. Воспитателями и наставниками, что ли, способны мы быть? Да скажите по совести, можно ли нам щенка, не то человеческую душу, доверить на воспитание? Люди страсти, люди тревоги, люди разрыва и сомнения, мы и в это дело годимся только на то, чтобы шевелить и будить…

Служить, наконец, скажете вы, хватаясь за последнюю соломинку.

Служить! Да! к этому приготовляли нас большею частию и отцы наши… И они, образовывая нас на последние гроши, считали, что мы, как вот только выпустят нас из университетов, займем всегда вакантные и нарочито для нас приготовленные места директоров или, по крайней мере, вице-директоров различных департаментов…

А ведь лучше б они сделали, когда бы образовали из нас дельцов, хороших подьячих; потому чиновничество явление преходящее, а подьячество чуть ли не вечная стихия нашей общественной жизни. Ведь оно только облагородится сознанием и не умрет. Один мой очень умный, хотя привыкший с университетской скамьи выражаться темно и отвлеченно приятель {328}не раз говаривал мне, что чиновники эксплуатируют жизнь ради абстрактного и темного для нас, точно так же как и для всех, божества, называемого законом, а подьячие эксплуатируют темный для всех, но не для них закон в пользу живой жизни… Ему же, этому моему старому приятелю, после всякого представления «Ревизора» приходила в голову комедия с совершенно обратным содержанием. «Ну, — говаривал он, — представь ты себе, что является ревизор настоящий; все эти беззаконные судии и правители отрешены от должностей; на места же их посажены новые, с незыблемою честностью, с знаниями, о которых удостоверяют аттестаты разных специальных юридических заведений… Представь ты себе, — продолжал он, обыкновенно с большим одушевлением, — ты, который знаешь с детства и мир подьячества, и мир купечества и ознакомился в Петербурге с процветающим там миром бюрократии, до какого комизма может дойти взаимное непонимание между городским сословием и героями отвлеченного закона и к каким трагическим последствиям поведет служение отвлеченному закону!..» Комедии мой приятель не написал, потому что ему было все некогда; он был нужный человек, не подьячий и не чиновник, а ходатай по делам, знавший закон во всех его изгибах и извивах, понимавший отношения земщины к закону не по-книжному, не по-ученому, а живьем. Он был, между прочим, великий почитатель Островского и считал его нашим самым большим после Пушкина писателем; но не за то, за что жарким почитателем Островского является, например, даровитый автор статей о темном царстве

{329}. Он, мой приятель и тоже — Иван, только не Иваныч, а Дорофеич, Поплевакин, почитал Островского за то, что этот писатель, первый, по его мнению, отнесся без желчи и сатиры к миру земской жизни и, между прочим, к подьячеству, законному чаду этой жизни, чаду, порожденному ею давно, еще во времена татарства, а может быть, и раньше, по нужде и в опору. Он указывал на спокойное изображение Максима Беневоленского и прибавлял, что по делу купца Пересемкииа с малолетними наследниками купчихи Незамайкиной, которое доходило до правительствующего Сената, вследствие которого Беневоленский получил тяжеловесную табакерку, — Беневоленским, вероятно, обе стороны остались довольны. Он приводил Добротворского, старого, безгрешного взяточника, потому что был же ведь Добротворский
{330}
взяточником, нет сомнения, — с его действительно симпатическими и человеческими свойствами. Когда мы с ужасом читали в «Доходном месте» речи Юсова о спокойствии его совести, рассуждения о колесе фортуны и еще с большим ужасом видели, что падение Вишневского и собственное падение возбуждало в Юсове чувство раскаяния только по отношению к тому пункту, что он забывал нищую братию, — Иван Дорофеич покачивал только головой и потом с хохотом спрашивал нас: да в чем же бы иначе он стал и раскаиваться?.. Обратите поборы и взятки, — проводил он до крайних границ свой ужасающий парадокс, — в свободно условленную между обществом и подьячими плату, и беззаконие исчезает.

А между тем сам Иван Дорофеич был истинным рыцарем, даже Дон-Кихотом честности, и когда он, после сильного загула 1 мая в Сокольниках, прошлого весною скончался, после него ничего, кроме поношенного платья да двух растрепанных томов Свода законов, десятого и одиннадцатого, не осталось. Он был герой нашей весьма не героической общественной жизни, живое оправдание одного из героических лиц Островского, Досужева, в «Доходном месте».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже