То ли мы были окутаны этой сферой, то ли весь мир светился золотой пылью, я сказать не могу, так как для меня это было едино.
Мы с Жеральдиной вышли первыми, а следом за нами – Мадлен. И тут же мы, все трое, застыли на месте. Ибо на земляном полу, на расстоянии большого пальца от каменной двери и наших ног, лежала лысеющая веснушчатая голова хорошо откормленного англичанина. Засаленные каштановые кудри его кишели вшами. Рядом лежал шлем – не такой остроконечный, с прорезями для глаз, который носят наши рыцари и который напоминает центральную часть цветка лилии. Это была уже основательно проржавевшая шапка вроде перевернутого тазика, с широкими плоскими полями.
Мадлен испуганно посмотрела на меня. На какое-то мгновение окружавшее нас золотое сияние погасло.
– Не бойся! – призвала я ее, пожимая ей руку. – Видишь, мы открыли дверь, а он все еще спит.
В этот момент солдат захрапел громко, как свинья, а потом сделал такой глубокий выдох, что его губы и рыжие усы задрожали.
Свободной рукой я схватилась за бок и беззвучно рассмеялась. Жеральдина, Мадлен и еще несколько сестер тоже затряслись от смеха. Их лица сияли. Наконец мы взяли себя в руки и, улыбаясь, пошли вперед, не обращая внимания на то, что мужчин было так много и они спали так тесно, что нам приходилось приподымать юбки и лавировать между ними. У входа в подвал, находившегося у дальней стены, сидели двое часовых. Они играли в кости и шепотом спорили о чем-то. Мы подходили к ним все ближе и ближе, но они не видели нас, для них мы были как привидения. В подвале спало не менее сорока мужчин. Все они кутались в шерстяные одеяла, приготовленные нами для пациентов и бедняков, потому что в подвале было намного холоднее, чем наверху. Половина из них были обычными англичанами, но потом мы приблизились совсем к другой группе солдат.
И в тот же миг я почувствовала брешь в нашем защитном круге. Это Мадлен, охваченная порывом гнева, которого она не могла сдержать, выступила за невидимую границу круга.
– Французы! – закричала она, указывая на их шлемы, мечи и отличительные знаки. – Посмотрите на них! Предатели, все до одного!
– Тс-с-с! – протянула к ней руку Жеральдина, но было поздно.
Мадлен стала уже вполне видимой. И в тот же миг аббатиса сделала так, чтобы тоже стать видимой. Я же, поддерживаемая божественным присутствием, оставалась с остальными монахинями под сияющей завесой.
Ближайший к нам солдат пошевелился. За ним и другой.
– О! Что мы видим! – воскликнул первый из них, высокий, долговязый человек с такой же длинной и узкой светлой бороденкой. Он говорил как дворянин, и у него был нормандский акцент. – Две дамочки решили объявиться!
Голос у него был хриплый, усталый, как у человека, вынужденного слишком долго жить на пределе физических возможностей и не только повидавшего много насилия, но и много насилия совершившего.
– Ну а где есть две женщины, там, без сомнения, найдутся и три, и четыре женщины, а может, и больше. Прошу вас, скажите, где прячутся остальные? И не смущайтесь. Здесь командую я, и решать вашу судьбу мне.
К тому моменту, когда он закончил свою речь, он успел скинуть с себя по меньшей мере три одеяла и вытащил из ножен великолепный меч с рукоятью, украшенной позолоченной гравировкой. Окружавшие сделали то же самое. У всех у них были такие же мечи великолепной работы, и все они, как и он, были в шерстяном белье. И точно так же, как их командир, все они насмешливо улыбались. Они не были обычными пехотинцами. Это были хорошо обученные привилегированные воины – рыцари.
И все они были французами-северянами.
Ярость вытеснила остатки страха из сердца Мадлен. Она сделала шаг к светловолосому нормандцу и крикнула:
– Как смеете вы, французы, убивать своих соотечественников! Ни один подлинно благородный человек не сделал бы такого!
– Возьми меня за руку, – сказала я ей, зная, что солдаты не могут ни видеть, ни слышать меня.
Но, уже говоря это, я знала, что она не послушается, и, даже зная, что она не послушается, я не испытывала страха. Наоборот, я наблюдала за этой драмой как бы со стороны, с безопасного расстояния, и в то же время мое сочувствие полностью было с нею.
Нормандец тут же подошел к ней с мечом в правой руке. Он крепче сжал рукоять, и мускулы его напряглись. Неуловимо быстрым движением он согнул руку в локте, так что верхняя часть его руки оказалась на уровне груди, а правый кулак – у левого плеча.
– Нет! – воскликнула мать Жеральдина, и в ее возгласе не было ни гнева, ни ужаса, лишь мягкая, твердая настойчивость.
Все сестры и больные в ужасе увидели, как она встала между Мадлен и воином, занесшим над ней меч. И нормандец ударил ее мечом так, словно нанес пощечину тыльной стороной руки.
Воцарилось молчание, столь глубокое, что можно было услышать треск разрываемой ткани: клинок так же легко прошел сквозь шерстяное монашеское облачение Жеральдины, как легко вошел в ее грудь. Когда она закачалась и, шатаясь, шагнула к нему, он вонзил клинок еще глубже.