Когда же все это появилось и что предвещало? Слава богу, не было симптомов начинающегося приапизма. Эту болезнь часто обсуждали моряки, называя ее «порчей лонг-такель-блока». Говорили, все заканчивалось ужасно — иногда головка члена лопалась, точно чирей или нарыв. Невообразимая напасть.
И тут возникла мысль, напугавшая еще больше букета болезней: что, если появление брошюры отнюдь не случайно? Может, миссис Бернэм умышленно вложила ее в книгу, зная, что она дойдет до адресата?
Нет, это просто невозможно. Нельзя и представить, что хозяйка вообще знает о существовании подобной книжки, не говоря уже о знакомстве с ее содержанием. Да нет, столь утонченная дама, богатая госпожа, и не взглянет на эдакую писанину. А если вдруг и взглянет, то никогда — никогда! — не пошлет ее едва знакомому мужчине.
И потом, зачем ей это? Какие у нее основания считать его онанистом?
Коли ей ведомо о нем столь тайное и личное, то она, стало быть, заглянула в самую его душу. А такое глубокое проникновение в мысли и чувства другого человека означает полную власть над ним; теперь он, рукоблуд, не посмеет смотреть ей в глаза.
И что самое ужасное, никогда не выяснить, знает она или нет, ибо подобная тема не может возникнуть в разговорах молотчика и хозяйки.
Захария окатило паникой, и все мысли о предвкушаемой встрече с Полетт вмиг испарились. Нахлынувшее отвращение к себе было чрезвычайно острым, и казалось невозможным, что столь грязное искушение когда-нибудь вновь его посетит. А если все же оно возникнет, с ним надо бороться и доказать, что он никакой не онанист. Решено, ибо от этого зависит его свобода и власть над своей душой.
Захария передернуло, когда на глаза ему попались тряпицы в желтых пятнах, разбросанные по кровати. В свете новых знаний они, невыразимо гадкие, выглядели подлинными символами греха и заразы. Ту, что была приготовлена для сегодняшней ночи, он, содрогаясь от омерзения, забросил в угол. Затем поднял упавшую брошюру и прочел ее от корки до корки.
В последующие дни он зачитал «Онанию» почти до дыр. Особенно сильное впечатление оставили главки о болезнях, и с каждым прочтением крепло ощущение всяческой заразы, зревшей в его теле.
До сих пор он пребывал в уверенности, что триппер — месть лохматки, возможная лишь в том случае, если конкретно пошуровать своим ломом в кочегарке, хоть с носа, хоть с кормы. Но ему и в голову не приходило, что подъем мачты подручными средствами может иметь те же печальные последствия.
На «Ибисе» он, превозмогая ужас, смешанный с любопытством, наблюдал за муками матросов, которые подцепили триппер и теперь вопили, пытаясь отлить из сочившихся гноем елдаков в волдырях и нарывах. По рассказам, лечение ртутью и пиявками причиняло не меньшую боль. Вот так посмотришь и решишь, что уж лучше навеки зачехлить свое орудие, чем угодить в этакую переделку.
Никогда не было и мысли, что ночные свидания с Полетт могут привести к подобному финалу. Он-то думал, патронташ его ничем не отличается от мочевого пузыря или кишечника и точно так же периодически нуждается в опорожнении. Кто-то говорил, время от времени молофью надо сливать — мол, это все равно что высморкаться. Всякий, кто хоть раз ночевал в матросском кубрике, не мог не заметить канонаду, сотрясавшую гамаки. Не однажды Захарию доставалось по носу от верхнего соседа, чересчур энергично ведшего огонь. И тогда он выдавал фразу, которую временами адресовали и ему: «Хорош уже надраивать пищаль! Пальни и успокойся!»
От воспоминания, что именно завзятые рукоблуды чаще других хворали триппером, екнуло сердце. Сам-то он избегал этой участи, пока не попал под чары призрака Полетт. Сейчас он боролся с соблазном вновь очутиться в ее объятьях, и даже начальный звук ее имени стал невыносим, как и слова вроде «обет» и «манжет», рифмовавшиеся с «Полетт».
Хуже всего было то, что с каждым днем усиливались тревожные симптомы приапизма — недуга, который, как он надеялся, его миновал. Словно в насмешку, болезнь проявилась уже после отречения от ее истока и как будто издевалась, набирая силу тем стремительнее, чем дольше длилось воздержание. Иногда ночами казалось, будто в паху бурлит котел, но Захарий, скрежеща зубами, удерживал готовую сорваться крышку, ибо иное означало бы капитуляцию и признание себя заурядным дрочилой.
Днем симптомы удавалось приглушить усердной работой. И все равно не проходило часу, чтобы штуцер не шевельнулся в своем чехле. От вида облака, напоминавшего женскую грудь или бедра, перед штанов мгновенно вздувался, точно спенкер под свежим ветерком. Стоило на реке появиться лодочнице в сампане, и приходилось опрометью бросаться за фартуком, чтоб было чем прикрыться. Однажды козочка, лениво щипавшая травку вдали, вдруг навеяла воспоминание о нежном изгибе женского тела, и швартовый конец тотчас попытался пробить клюз в клапане штанов.
Захарий ужаснулся глубине своего падения: если уж скотина — коза! — так на него воздействует…