— Сколько я Кобе говорил: провернём шахер-махер с Горками, проверим партию на вшивость, как Грозный бояр… и натюрлих! А он двойника в гроб! а меня в дур-дом! А ведь я писал партии про этого двурушника… и-ех, говно наша интеллигенция… архиговно!
Старуха мычала и пугала говоруна «козой».
— Да ты меня и не слушаешь, Надин! А ведь могли бы с тобой да с Иннесской-бестией преотличненькую адвокатскую конторку в Цюрихе иметь!
— Цирлихи-манирлихи! — старуха постучала скрюченным пальцем по виску.
Она давно привыкла к проказам муженька. Гений!
Матёрый человечище подпрыгнул козликом, заложил большие пальцы за подтяжки, склонил голову набочок и лукаво улыбнулся:
— Не скажи, Надин! Профессора тутошние тебе наговорят… интеллигенция-хренохрюленция! А ты и поверила? уши и развесила? А зачем тогда как новый генсек или президентик ихний, так с полным собранием моих сочинений ко мне бежит, мол, подпишите, уважаемый товарищ Ильич, «на добрую память от основоположника верному продолжателю с приветом»?! А-а?! Молчишь?! То-то и оно! — лукавая улыбка вдруг покинула чело мыслителя. — Только последний не пришёл, ренегат каутский! иудушка Троцкий! домовой доби!
Ильич грозно, как на злобного международного контрреволюционера, уставился на портрет Перепутина, висевший в красном углу палаты. И даже погрозил ему пальцем.
— Архиговно наша интеллигенция!
Патлатая старуха замахала на него рукой, перекрестилась на портрет и размашисто поползла к нему на коленях, не отрывая базедовых глаз от благого лица угодника.
Увы, в той, обычной жизни были честь и совесть, был долг — святой долг… да, понимаю, сейчас это трудно объяснить кому-то, сейчас в нашей палате… в нашей Жизни № 8 тоже есть долг, есть долги — за них-то и мочат на каждом углу. Но тот долг был вовсе не денежный.
Я вижу третьим глазом — на меня косятся, как на сумасшедшего, как на юродивого… У меня, пока тянулась вся эта долгая бодяга с этим долгим шизофреническим романом, тяжело, безысходно болела и умирала мать — долго и безнадежно, отрешившись какой-то большой частью своей оставшейся жизни от нашего бестолково-нелепого, гнусного и бесполезного мира, не замечая его, уходя из него, готовясь к вечности и постепенно сливаясь с ней…
О-о, наши (и, наверное, не только наши) лекари-гиппократишки! О-о-о, кошмарное нутро всей этой гнуси, называемой медицина! Есть ли что-нибудь беспомощней, подлее, гнуснее, вероломней и гаже (кроме нашего режима)?! Я не знаю.
У меня обнаженные нервы. Может быть. Каждое легчайшее дуновение этого нелепого больного бытия обжигает их, раздирает и леденит. Я сгусток боли! Я писатель… не сочинитель романчиков, их нынче легион. Но… я и есть нерв нашей больной, издыхающей в агонии плоти. Ничего не поделаешь. Так уж я создан. Аминь..
Я бесконечно виноват перед своей матерью.
Я страдал с ней каждый час, каждый миг.
Другие просто уходят, когда страдают близкие. У них инстинкт самосохранения. Они не хотят страдать. И не хотят тратить время, жизнь, деньги на обреченных… уйти, сбежать, отвернуться, не знать… У них «дела» и «заботы», у них семьи и хлопоты, дети и внуки, у них — они сами, любимые, ещё не вкусившие всего от жизни… Да, от матерей, именно от них отворачиваются в их тяжкий час почти все… и у всех есть причины. Сверхважные! Неотложные!
У меня нет инстинкта самосохранения.
Я живу вместе с живыми и умираю вместе с умирающими… И выживаю. Пока. На пределе своих обнаженных нервов. Таким меня создал Господь. Страдать со всеми и за всех. Аминь.
Пропустите эти страницы. Не тревожьте себя.
Как не тревожили себя многие из ближних моих. Господи, сделай нас всех каменными и железобетонными — и большинство не заметит перемен.
Мать умерла.
Её тяжкое дыхание ушло из неё в ноосферу… или просто в воздух. И душа, наверное, ушла. Туда, где лучше, где нет подлости и обмана, где её уже никогда больше не предадут и не обрекут.
Будем верить, что есть такие места и пределы…
Пока её дающая рука не оскудевала, все вились вокруг неё роем. Не оскудеет рука!
Когда она слегла, рой погудел, позудел и переместился в поля более злачные… просто жизнь.
Я могу понять этих гиппократишек-прощелыг. Я давно не верю их клятвам. Если бы всех их, приложивших руку, собрать в одну большую кучу, я не минуты не раздумывая, вытащил бы свой старый гранатомет, подаренный мне моими друзьями, которых Перепутин не сумел истребить в Чеченегии… и завалил бы всю эту алчную вражескую шоблу в одну большую братскую могилу… ещё больше им подошёл бы скотомогильник.
Я злой! Я очень злой! Потому что я беспредельно добрый. Да. Добро и зло смыкаются там, где мир сходит с ума, где ночь заполняет день…
Беспощадная болезнь убивала мою мать.
Но и они убивали её.
А она была бесконечно лучше и святее их. Они не стоили и полноготка с мизинца её недвижной, парализованной ноги.
Людям, что и бесам чужды жалость. Справедливость, память и посты, Сколько мрази на земле осталось… Праведникам — ямы и кресты.
Она умерла.
А они живы.
Так было. И так есть. И так, наверное, будет…