Грачев опять покосился на летящее это лицо. Глаза больше не пускали корни в ее детскую кожу с алым внутренним светом, и он проворчал: — Оценил. Можете расслабиться. Высидели, даже не посмотрели. Не хотите даже унизиться до того, чтобы сказать: мне пора. Пойдете, сейчас пойдете. Дубленка как-никак. А это верно, что может стоить — тридцать тыщ?
Он даже не поднял лица — знал, что не ответит.
— А скорее всего — дура, — хлестнул он, примерившись. — Набитая дура. Вы даже не допускаете мою вселенную. Вы заранее, с тупостью самки, уверены, что я— кусок мяса, слепленный по известным вам законам. Хотя я в отношении ваших глазок и ног делаю самые щедрые допущения.
Она точными пальцами вдруг промокнула что-то у глаз.
— Ну наконец-то. Хоть что-то, — жестко добавил Грачев. — Уже все, все, мы заканчиваем, а то мне что-то уж больно захотелось вас обнять, и вообще, — он поднялся, застегнул и отряхнул от снега сумку, гася делом дрожь в руках. — Вы даже сами себе не представляете, как ломаете людей. Посидел рядом, и уже жутко захотелось промеж скулежа и серьезного втиснуть еще что-то обязательно хорошее про себя, лично про себя. Хоть как зовут. Чуть даже не ляпнул. Сразу торопишься. Встреча — как лифт, мой этаж скорее вашего. С собой не возьмете. И я останусь. И вы никогда не узнаете, как мне было тесно жить сегодня. Не сердцем, не башкой — воздухом. Дышу — тесно. Не дышу— нет, почти. И хотелось за вас заце-питься, так. А кроме хорошего, я о себе могу сказать следующее: у меня есть замысел романа эпохи…
Во двор вышли ленивый мужичок с канцелярской скукой на лице и жирный милицейский сержант, сильно мерзший и задиравший от этого плечи, будто пытаясь взлететь из черных, глыбистых ботинок, слепо топчущих снег.
Товарищи вращали головами в поисках. Грачев приветствовал их взмахом руки и радостно стал заканчивать: