Читаем Олигархи. Богатство и власть в новой России полностью

Власти изо всех сил старались запретить и не допустить копирование печатной продукции, особенно материалов, якобы представляющих угрозу для официальной идеологии. Перепечатывание запрещенных рукописей, таких, как роман Михаила Булгакова “Мастер и Маргарита”, могло привести к неприятностям с КГБ. В популярной песне того времени упоминается пишущая машинка “Эрика”, использовавшаяся для перепечатки самиздатовских текстов в нескольких экземплярах.

“Эрика” берет четыре копии, — пелось в песне. — Вот и все! И этого достаточно”

[1].

Для использования копировального устройства в любом офисе или институте требовалось специальное разрешение, и в большинстве случаев копировальные устройства хранились под замком. У Александра Смоленского не было ни замка, ни ключа, ни специального разрешения, но у него было то, что на социалистическом жаргоне называлось “средствами производства” — печатный станок, краска и бумага. Он работал в государственной типографии, а после окончания рабочего дня печатал Библии. Этот непокорный молодой человек с тонкими волосами цвета пшеницы и светлыми усами, практичный и напористый, сформировался на самом дне советского общества. Для Смоленского конец социализма начался с печатания Библий.

Смоленский не имел высшего образования, и в годы застоя его шансы на успех были малы. Он был изгоем. Его дед со стороны матери был членом австрийского Бунда, евреем и коммунистом; незадолго до Второй мировой войны он бежал от нацистов в Советский Союз. Мать выросла в Москве, но война принесла семье беды и страдания из-за ее австрийских корней. Когда началась война, его отца, Павла Смоленского, отправили на Тихоокеанский флот, а мать с маленькой дочерью эвакуировали в сибирский совхоз. После войны они вернулись в Москву, где родилась еще одна дочь, а следом за ней 6 июля 1956 года родился и Александр. Его родители развелись, когда он был маленьким.

Юность Смоленского, по его собственным словам, была трудной, жили “на хлебе и воде”. В послевоенные годы всем было тяжело, но положение Смоленского усугублялось тем, что его мать как австрийская еврейка не могла получить образования и ее почти нигде не брали на работу. Так что она не работала, и жили они бедно. Отец, вспоминал он, не играл абсолютно никакой роли в его жизни, и воспоминаний о нем не осталось. В надежде улучшить свою жизнь Смоленский восемь лет изучал хинди, но “оказалось, что это никому не нужно”. Он рос в Москве со старшими сестрами и матерью. Поворотный момент наступил, когда Смоленскому исполнилось шестнадцать лет и пришло время получать паспорт. Заполняя в милиции анкету, Смоленский мог указать в графе “национальность” национальность матери, родившейся в Австрии, или отца, который был русским. Он дал выход переполнявшей его злобе и написал “австриец”, но эта запись лишь усугубила его несчастья. Поскольку он был евреем, его возможности в плане карьеры уже были ограничены. Написав “австриец”, он стал в глазах властей еще большим изгоем, которому система не оставляла практически никаких путей продвижения наверх.

“После этого я получил все, что мне причиталось, — сказал мне Смоленский с грустной усмешкой. — Государство не любит такие шутки” {10}

.

Оно и не шутило. Когда Смоленского призвали в армию, среди его документов имелся длинный список военных округов, в которых ему запрещалось служить, включая желанные для всех Москву и Ленинград. Смоленского направили служить в далекий Тбилиси, цветущую столицу Советской Грузии, восточный город, не похожий на Москву ни по темпераменту, ни по стилю жизни. Там Смоленский привлек к себе внимание Эдуарда Краснянского, двадцатишестилетнего журналиста, призванного в армию после окончания института. Краснянский вспоминал, что, когда он познакомился со Смоленским, взгляд этого молодого человека был то веселым, то пронзительным, как луч лазера. Смоленский был фрондером, бунтовавшим против системы. В суровом мире Советской армии он не выносил пренебрежительного отношения, оскорблений и держался обособленно. “Кот, который гулял сам по себе, — повторял вслед за Киплингом Краснянский, вспоминая о нем. — Любая несправедливость, а с нею в нашей армии мы сталкивались часто, приводила его в ярость. Он никогда не позволял унижать себя. Он не мог допустить, чтобы унижали людей, находившихся рядом с ним. В армии старослужащие делали что хотели, при этом некоторые унижали тех, кто был моложе и слабее. Александр Павлович не допускал этого. Было заведено, что солдаты постарше обращались к более молодым на ты, как к детям. Но Смоленский не допускал даже такого незначительного проявления неуважения, он требовал, чтобы к нему обращались более официально, на вы” {11}.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже