Разумеется, нельзя было сказать, что Василий Суренович уже умер. Может, он и до сих пор еще жив – Миша толком ничего не мог сказать о его судьбе – на работе он больше не появлялся – а потому: с глаз долой и из памяти вон
. Но в рассуждениях о случившемся с ним институтские витии были почему-то настроены крайне пессимистично: скорей всего, дескать, дни его сочтены, а если выживет, то не исключено, может потом и пожалеть, что не посчастливилось умереть, не приходя в сознание, – лучше, дескать, уж так, чем потом мучиться, ведя существование беспомощного полутрупа. Мне кажется, что они перегибали палку. Конечно, тяжелый обширный инсульт – не повод для оптимизма, но всё же по-разному бывает, и не так уж редки случаи, что, пережив, как раньше говорили, «апоплексический удар», люди в дальнейшем ведут вполне сносное – человеческое – существование. И на солнышке загорают, и прогуливаются под ручку с женой (пусть и ногу при этом подволакивают – что уж тут такого?), газеты читают, смотрят по телевизору «Сельский час» (а сейчас, наверное, какое-нибудь «Пятое колесо» или программу Евровидения), в шахматы играют, с внуками возятся – мало ли чем может заняться человек с ограниченными возможностями. Однако в тот момент настрой в институте был таков, что замдиректора, хоть еще – фигурально выражаясь – не похоронили, но уже, в сущности, вычеркнули из списка живых. Если смерть мало кому известного Мизулина была воспринята большинством как загадочное экзотическое происшествие, не слишком и связанное с НИИКИЭМСом, то в свете последующих событий она уже воспринималась как некий грозный знак небес, намеревающихся разверзнуться над их тихой заводью. Чем уж они вызвали сей гнев свыше, было неясно, но удары судьбы, постигшие одного за другим двух столь заметных в институте личностей, воспринимались как первые симптомы мора, ниспосланного этими самыми небесами на ничем не приметную контору, в которой им всем довелось работать. Такие смутные предчувствия навевали мысль, что тремя смертями дело может и не ограничиться, и склоняли к тому, чтобы тревожно и недоверчиво вглядываться в ближайшее будущее. Никем не высказываемая, но ощущаемая в речах тревога только усугублялась тем, что было совершенно неясно, чем был вызван этот гнев небес. Конечно, грехи у них были – чего тут таить. И у НИИКИЭМСа в целом (как научного учреждения и его трудового коллектива), и у каждого сотрудника как отдельной личности. Но почему именно на них пал выбор небес? Ведь контор, подобных злосчастному НИИКИЭМСу (и, вероятно, не менее отягощенных грехами), огромное количество: всех этих НИИ, КБ, проектных институтов, всяких там неизвестно чем занимающихся СКБ «Салют» и ОКТБ «Горизонт», не говоря уже о прочих (сугубо секретных) «почтовых ящиках». В одном нашем городе таких учреждений – чертова уйма. А попали под раздачу именно они – в чем дело? Думаю (мне кажется, я и Мише это говорил), что в значительной мере такую насыщающую воздух тревожность можно объяснить отсутствием видимой причинной связи между тремя всколыхнувшими НИИКИЭМС происшествиями. Хотя инсульт Хачатряна некоторые и пытались связать со спором в директорском кабинете, а его, в свою очередь, с убийством электрика, но это ведь так – досужие разговоры, а в действительности-то – пшик один. Если бы из гибели Мизулина каким-то образом следовало происшедшее в дальнейшем, то все эти события воспринимались бы как один трагический инцидент – пусть крайне редкий в обыденных условиях, но всего лишь один. Однако никакой рациональной связи между тремя обсуждаемыми – и, подчеркну, тоже весьма редкими – событиями усмотреть было невозможно. Отсюда и впечатление трех снарядов попавших – на протяжении очень краткого времени – в одну воронку. Как будто некие недоступные нашему разуму высшие силы
приняли решение и теперь лупят прямой наводкой – с очень точным прицелом – по недоумевающим и с понятной тревогой ожидающим следующего взрыва ниикиэмсовцам.