Он был ласков и хорош, с нею и со всеми. Он был вообще очень добр, очень ласков, очень нежен и очень деликатен. Он был прекрасный человек. И прекрасный с детства. Любимое дитя любимых родителей.
Это от него я услышал поразительное убеждение:
– Конечно, университет принадлежит
Это на мое негодование, что они бунтуют, устраивают беспорядки и проч.
Сам, кончив отлично гимназию, он был исключен с медицинского факультета Московского университета, потому что вместе с другими стучал ногами при появлении в аудитории Захарьина. Захарьин был аристократ и лечил только богатых, а Володя был беден и демократ, и хотел, чтобы он лечил бедных.
Поэтому (стуча ногами) он стал требовать у начальства чтобы оно выгнало Захарьина, но оно предпочло выгнать несколько студентов и оставить Захарьина, который лечил всю Россию.
Он перешел в «нелегальные», потом эмигрировал. Потом «кресты» и, наконец, – на свободе.
Вскоре он бежал. Но еще до бегства случилась драма.
Посещая его жену, я всегда слышал ответ, что «Володя ушел». Из соседней комнатки вылезала какая-то в ватных юбках и ватной кофте революционерка, до того омерзительная, что я не мог на нее смотреть.
Год прошел, – и как многие страницы «Уединенного» мне стали чужды: а
Теперь – точно «перья» пролетевшей птицы. Лежат в поле одни. Пустые. Никому не нужные.
Не «мы мысли меняем как перчатки», но, увы, мысли наши изнашиваются как и перчатки. Широко. Не облегает руку. Не облегает душу.
И мы не сбрасываем, а просто перестаем носить.
Перестаем думать думами годичной старости.
Хороша малина, но лучше был окурок. Он курил свернутые сосульки, и по кромке парника лежала где-нибудь коричневая сосуля – сухая (на солнышке), т. е. – сейчас закурить.
Мы ее с Сережей не сразу брали, а указав пальцем, как коршуны над курицей, – стояли несколько времени, мяукая:
– Червонцы.
– Цехины.
Это было имя монет из «Тараса Бульбы» («рубли», конечно, не интересовали, – не романтично): но, разыскав 1–2 таких сосули, садились невидно, под смородину, и, свернув крючок (простонародная курка) – препарировали добро, пересыпали туда, и по очереди – с страшным запретом два раза сплошь не затянуться
Сладкое одурение текло по жилам. На глазах слезы (крепость и глубина затяжки).
Он был слаще всего – ягод, сахара. Женщины мы еще не подозревали. А ведь, пожалуй, это все – наркотики, – и женщины. Ибо отчего же в 7–8 лет табак нам был нужнее хлеба?
Да как же без amor utriusque sexus[87]
обошлось бы дело? Как же бы мы могли начать относиться к своим (noster sexus[88]) с тою миловидностью, с тою ласковостью, с тою нежностью, с какою обычно и