— Да, передайте всем мою благодарность. Я постоянно, едва приобщившись к моей прекрасной профессии, чувствовал, что юность — а тем самым лучшие люди на земле — с нами. Лишь юность благодарна красоте, да-да, только она. Вы доставили мне огромную радость, дорогая фрейлейн, я никогда,— при этом он взял мою руку,— никогда такого не забуду.
Мои слезы высохли. Он не осрамил меня, не унизил. Но его забота обо мне не завершилась на этом. Он попросил хозяйку квартиры:
— Да, если бы мы не были очень заняты, я с радостью поболтал бы с этой милой фрейлейн. Но проводите, пожалуйста, ее до выхода из дома, и всего ей хорошего.
Лишь позже поняла я, как заботливо думал он обо мне, дав в провожатые свою хозяйку. В маленьком городке меня хорошо знали, и какой-нибудь злонамеренный человек мог видеть, как я, молодая девушка, одна, крадучись, выхожу из квартиры известного актера, и распространить по городу эту весть. Он, этот чужой мне человек, больше понимал в житейских делах, чем я, ребенок, хорошо представляя, что опасно мне. Он защитил меня от моей собственной безрассудной юности. И ясно мне это стало через столько лет.
Разве не удивительно, не достойно порицания, любимая подруга, что я все это забыла на многие годы — вероятно, из стыда хотела все это забыть. То, что внутренне я была благодарна этому человеку, но никогда о нем никого не спрашивала, о нем, который тогда, в тот полуденный час держал в своих руках мою жизнь, мою судьбу. И вот этот человек сидел перед пустой кружкой, умница, развалина, нищий, всеми высмеиваемый, и никто, кроме меня, ничего о нем не знает, не знает, кем он был и кем стал. Только я знала это. Я была единственным на земле человеком, который вообще что-то помнит о его имени. И внезапно я успокоилась. Я не была более напугана. Мне просто было стыдно за то, что я могла оказаться такой забывчивой. Ведь этот посторонний человек однажды в решающий час оказался ко мне великодушным.
Я вновь спустилась по лестнице в гостиную. Прошло всего каких-нибудь десять минут. Ничего не изменилось. Игроки продолжали играть в карты, хозяйка шила у стойки, крестьяне с сонными глазами дымили трубками. И теперь только я обнаружила, сколько скорби было в этом расстроенном лице, тупо уставившем глаза под тяжелыми веками, сколько горя являл посторонним изуродованный параличом рот. Мрачный, сидел он, подпирая локтями голову, поникшую от усталости, усталости не от недосыпания, а усталости от жизни. Никто не говорил с ним, никто о нем не заботился. Сидел словно большая, старая птица в темной клетке, грезившая о своей прежней свободе, когда она могла расправить крылья и подняться в воздух.
Вновь открылась дверь, опять вошли три крестьянина, потребовали себе пива и стали оглядываться, подыскивая себе место.
— Подвинься, дай сесть,— сказал бедняге один из троих как-то особенно грубо.
Старый человек приподнял голову. Я видела, что это грубое обращение, относящееся к нему, оскорбило его. Но он слишком устал, чтобы сопротивляться. Молча отодвинулся в сторону со своей пустой кружкой. Хозяйка принесла вновь вошедшим полные кружки пива. Я заметила, что старик посмотрел на эти кружки с жадностью, но хозяйка промолчала на его безмолвную просьбу. Свою долю нищего он уже получил, а то, что после этого не ушел,— его дело. Я видела, у него уже не было сил защититься, и, кто знает, сколько унижений ему еще предстояло испытать.
В этот момент мне пришла в голову спасительная мысль. Стало ясно, что действенно я ему помочь не могу. Я не в состоянии была сделать его вновь молодым, этого разбитого, изнуренного человека. Но, может, мне удастся немного защитить его хоть на какое-то время от пыток презрения здесь, в этой захолустной деревушке.
Я встала и как бы случайно подошла к столу, за которым он сидел, зажатый крестьянами, с удивлением смотрящими на меня. И сказала ему:
— Не имею ли я честь разговаривать с господином Штурцем, артистом Придворного театра?
Он вздрогнул, обращение это было подобно удару электрическим током. Даже тяжелое веко левого глаза приподнялось. Он уставился на меня. Кто-то назвал его старое имя, никому здесь не известное, имя, которое он сам позабыл, да еще сказал, что он артист Придворного театра, а он никогда им не был. Неожиданность была столь велика, что разбудила в нем силы. Постепенно его взгляд стал недоверчивым, вероятно, кто-то решил разыграть с ним шутку.
— Впрочем... это... это было моим именем. Я подала ему руку:
— О, это большая радость для меня, большая честь!
Я говорила нарочито громко, следовало храбро лгать, чтобы на него обратили внимание.
— Правда, я не имела счастья увидеть вас на сцене, но мой муж постоянно рассказывал о вас. Молодым гимназистом он часто видел вас в Инсбруке, если не ошибаюсь...
— Конечно, в Инсбруке, там я выступал два года...
Его лицо постепенно становилось живым. Он понял, что я не хотела посмеяться над ним.