Как и все остальные, Оппенгеймер работал шесть дней в неделю с одним выходным по воскресеньям. Даже в рабочие дни он носил свой привычный для этих мест гардероб — джинсы или брюки цвета хаки и синюю рабочую рубаху без галстука. Коллеги подражали его примеру. «В рабочее время я не видела ни одной пары начищенных до блеска туфель», — писала Бернис Броде. Когда Оппи шел утром в «зону Т», коллеги пристраивались следом и молча прислушивались к его тихому бормотанию о планах на день. «Как наседка с цыплятами», — подметил один из обитателей Лос-Аламоса. «“Поркпай”, трубка и странный взгляд создавали ему характерную ауру, — вспоминала двадцатитрехлетняя телефонистка женской вспомогательной службы. — Ему никогда не приходилось пускать пыль в глаза или повышать голос. <…> Он имел право потребовать, чтобы его соединили без очереди, но никогда им не пользовался. Другой на его месте был бы настойчивее».
Подчеркнуто неформальное обращение расположило к Оппенгеймеру многих тех, кто в противном случае чувствовал бы себя в его присутствии неуютно. Эд Доти, молодой техник в составе особого инженерного отряда сухопутных войск, после войны писал родителям, как «доктор Оппенгеймер несколько раз звонил по тому или иному поводу… и всякий раз, когда я отвечал в трубку “Доти”, говорил: “А я Оппи”». Манера поведения Оппенгеймера резко контрастировала с генералом Гровсом, требовавшим «соблюдения субординации и уважения». Оппи соблюдение субординации и уважение доставались естественным путем.
С самого начала Оппенгеймер и Гровс договорились, что зарплата каждого сотрудника останется такой же, как на прежнем месте работы. Это вызывало большие расхождения: сравнительно молодой еще человек, призванный из частного сектора, подчас получал намного больше, чем пожилой профессор университета с гарантированной должностью. Чтобы смягчить неравенство, Оппенгеймер издал распоряжение взымать квартплату пропорционально заработной плате. Когда молодой физик Гарольд Агню потребовал от Оппенгеймера объяснить, почему иной сантехник получает в три раза больше выпускника колледжа, Оппи ответил, что сантехники понятия не имеют о важности лаборатории для исхода войны, в то время как ученым она известна, и что это оправдывает разницу в доходах. По крайней мере, ученые работали в Лос-Аламосе не ради денег. Оппенгеймер проработал в лаборатории полгода, прежде чем секретарша напомнила ему, что он не оприходовал ни одного чека с заработной платой.
Все сотрудники работали допоздна. Лаборатория не запиралась круглые сутки, и Оппенгеймер поощрял работу по личному графику. Он не разрешил вводить табельные часы, а гудок начали использовать только с октября 1944 года, когда один из экспертов-рационализаторов пожаловался генералу Гровсу на отсутствие четкого распорядка. «Работа была жутко напряженной», — вспоминал Бете. Руководитель теоретического отдела считал, что в научном смысле его работа была «не такой уж сложной, как многое из того, что я делал в другие времена». Однако жесткие сроки вызывали невероятный стресс. «Мне казалось, и это ощущение приходило даже во сне, — говорил Бете, — будто я толкаю в гору тяжело груженную тачку». Ученым, привыкшим к миру ограниченных ресурсов и почти полного отсутствия сроков, теперь приходилось привыкать к миру неограниченных ресурсов и очень плотных графиков.
Бете работал в штаб-квартире Оппенгеймера, находящейся в «корпусе Т» (от слова «теоретический») — неказистой двухэтажной постройке зеленого цвета, быстро снискавшей славу духовного центра поселка. Рядом сидел Дик Фейнман — настолько же общительный, насколько Бете был задумчивым. «У меня на глазах, — вспоминал Бете, — Фейнман материализовался из Принстона. Я никогда о нем прежде не слышал, зато о нем слышал Оппенгеймер. Фейнман вел себя очень оживленно, правда, оскорблять меня начал только через два месяца». Тридцатисемилетний Бете любил собеседников, готовых вступить с ним в спор, а двадцатипятилетний Фейнман любил поспорить. Когда они сталкивались лбами, любой человек в здании мог слышать, как Фейнман выкрикивает: «Нет, нет, вы просто сумасшедший!» или «Это безумие!» Бете принимался терпеливо объяснять свою правоту. Фейнман на пару минут замолкал и потом снова взрывался: «Не может быть! Да вы спятили!» Коллеги вскоре присвоили Фейнману прозвище Комар, а Бете — Линкор.
«В Лос-Аламосе Оппенгеймер был совершенно не похож на Оппенгеймера, каким я знал его раньше, — говорил Бете. — До войны Оппенгеймер был немного неуверенным в себе и застенчивым. В Лос-Аламосе он стал решительным управленцем». Бете затруднялся объяснить, чем была вызвана подобная метаморфоза. Знакомый ему по Беркли человек «чистой науки» был «глубоко погружен в тайны природы». Оппенгеймера ни капли не интересовало что-либо, напоминающее промышленное производство, но в Лос-Аламосе он управлял воистину промышленным предприятием. «Это была совершенно непохожая задача, требующая в корне иного подхода, — говорил Бете, — и он преобразился, чтобы соответствовать новой роли».