Я навсегда запомнил, как однажды ночью, в дождь, в грозу, мама взяла меня с собой на "операцию". Мне было тогда лет пять или шесть. Мы жили тем летом в подмосковной деревушке, где-то очень близко от города, но в деревушке глухой и нищей. Не было ни электричества, ни врача. И как-то мой тамошний приятель, паренек бывалый и по сравнению со мной совсем взрослый, таким он был самостоятельным и не по-городскому рассудительным, распорол ногу, она стала у него нарывать, он ковылял с палкой, хвастался огромным в кулак - нарывом на пятке, а ночью прибежала его бабка: малый кричит криком, терпеть больше нет сил.
Мама быстро собралась, зачем-то взяла меня - может, боялась оставить одного в такую грозу, - и мы побежали. И вот осталось в памяти, как врезалось: мама в едва освещенной коптилкой грязной избе, ее тонкое, вдохновенное лицо, пышные волосы, маленькие руки, платок на плечах, ослепительно белые бинты среди каких-то тряпок - прямо иллюстрация из учебника русской истории: аристократка-народница 70-х годов на селе.
А ведь мамина родня была откровенно мещанская, и отец с высоты своего плебейства относился с нескрываемым презрением к этим милым, добропорядочным, действительно скучным людям, не только не бросившимся навстречу революции, но замкнувшимся в семье, ревниво сохранявшим самые дальние родственные связи, готовым всегда друг другу помочь и поддержать. Интересно, что эта, так сказать, семейная нравственность оказалась значительно более прочной, чем нравственность революционная, продемонстрировавшая свою несостоятель-ность при первом серьезном столкновении с жизнью. Яркие, талантливые, шумливые нувориши оказывались людьми мелкими и ничтожными, стоило поставить их в равное положение с окружающими и лишить ореола, так называемых революционных заслуг, по большей части, кстати, мнимых. А мамины родственники не дрогнули. Революция, а потом сталинский термидор пронеслись над ними, не сумев поколебать почву, на которой они жили, растили детей, в которую их закапывали. А пришлось им туго - доставалось от тех и от других. Но я так много потом сталкивался с их добротой и бескорыстием, всегда - с абсолютной честностью, порядочностью.
Можно было простить скуку и отсутствие революционного размаха. Бог с ним, с этим размахом.
...Мы прожили в Архангельске всего несколько месяцев, а кажется годы, так наполнила мама эти месяцы своим душевным теплом. Мне посчастливилось: мы жили вдвоем, кроме меня, у нее больше не было никакого другого дела, и я получил столько, что потом хватило на всю остальную жизнь.
А жили мы к тому времени совсем тесно, буквально нос к носу. Мама сняла маленькую комнатку-щель в одноэтажном деревянном доме. Помню, что больше всего меня поразило отсутствие форточки - круглая дыра над окном затыкалась длинной деревянной пробкой, в комнате чем-то устойчиво пахло, но я скоро привык, а преимущество собственных четырех стен было очевидно.
Дело шло к Новому году, впервые были разрешены елки, все магазины светились разноцветными лампочками, улыбались розовощекие деды-морозы, мы с мамой ходили и приглядывались, выбирали, но еще не покупали - рано. А потом я заболел, простудился, мама читала мне вслух, баловала, и я не хотел в школу - мне и дома было хорошо.
Они пришли поздно вечером, 10 декабря 1937 года, когда мы уже собирались спать, за два дня до первых выборов в Верховный Совет. К нам без конца ходили агитаторы, им можно было только посочувствовать: кандидаты один за другим исчезали, их обливали грязью, лучше было имен не называть.
Вошли трое мужчин и женщина.
- А к нам уже утром приходили, - улыбнулась мама, - мы все знаем: двенадцатого, с самого утра на избирательный участок.
Потом она прочитала поданную ей бумажку и выпрямилась:
- Но это же не соответствует действительности! - вскрикнула мама.
Я много думал потом над этой вырвавшейся у нее фразой, в которой не было никакого смысла, потому что на самом деле случившееся полностью соответствовало действительности, тогда как наше отрешенно-безоблачное существование, попытка создать оазис в выжженной до тла пустыне и впрямь являлась каким-то недоразумением.
Но мама быстро взяла себя в руки.
- Мальчик болен, - быстро говорила она. - Его ни в коем случае нельзя трогать. Сейчас я его одену. Вы ведь не станете возражать? Вы женщина, наверно, мать. А ты не спорь, ты хоть и большой - ему на днях исполнилось десять лет, вот видите его подарки, - все равно для меня всегда маленький. Понимаешь, как мне приятно тебя одевать? Сейчас я уйду, ты останешься, но за тобой сразу же приедет сестра... У него старшая сестра, имейте в виду, взрослая, студентка, поэтому нет никакой нужды забирать его в детдом...
Мама натягивала мне чулки, теплую рубашку и шептала в самое ухо: "Беги к Леночке (наша прежняя молодая хозяйка), пусть немедленно звонит или телеграфирует Иде, ты поедешь к ней в Горький или к теткам в Москву..."