Читаем Опыт биографии полностью

Для меня в трагической судьбе Стасика, несмотря на всю нашу близость и разрывающую душу печаль, всегда был некий символ невозможности, пусть инстинктивной, но попытки отстранения от жизни, стремления принципиально не замечать, не говорить себе правды, полагая реальную боль ничтожной. Для человека искреннего и умного, по натуре активного и доброго - это невыносимо, такого рода сшибка не может не кончиться трагически. Разумеется, в каждом конкретном случае иначе, нет ничего более ошибочного в плане духовного опыта, чем формула Годунова: "Учись, мой сын: наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни". Никому она ничего не сократила, кто это и где хоть однажды следовал науке и не разбивал себе лоб о стену... Может быть, в случае со Стасиком причина всего лишь субъективная: он шел ощупью, не знал традиции, целый пласт культуры остался вне поля его зрения; провалы в его знании, недоверие к собственному сердцу - они и обернулись беспомощностью, сделали его беззащитным. Здесь нет нарочитого усерьезнивания судьбы моего товарища, слишком просто было бы свалить все беды его и неприятности на болезнь - природу. А что понимаем мы в природе, о которой судим чаще всего с поразительным апломбом? Будто бы духовная жизнь не имеет к природе самого прямого и непосредственного отношения...

Наше пребывание в Чебоксарах шло к концу: зима, весна, опять лето... Но все выравнива-лось, завершалось, впереди была Москва, и не нужно было хотеть и мечтать об этом так истово - отъезд стал естественным, сам собой разумелся: теперь мы с мамой просто должны были, не могли в конце концов там не оказаться.

Была школа, нормальные трудности и беды, от которых нелепо было бы впадать в отчаяние. Потом нам с мамой пришел от сестры вызов, мы собрались, купили билеты на пароход. В этом тоже было что-то уже от другой жизни. И хотя билеты в третьем классе, набитом битком, я знал - это возвращение: я и отплыл из Москвы пароходом!

Стоял жаркий июль, нас никто не провожал, я запихнул под скамейки чемоданы, пароход отвалил, разворачиваясь и удаляясь, пошлепал вверх, а с кормы я еще долго видел высокий берег, где-то неразличимый уже наш домик, потом он закрылся другим бугром, с не видной отсюда, с реки, библиотекой, слева побежали поросшие выгоревшей травой холмы, справа, у самой кромки лес, настоящий, темный, нетронутый. Пароходик шлепал, деловито постукивая слабенькой машиной, солнце завалилось за какую-то гору, сразу стало темно и прохладно, мама взяла меня за руку и мы пошли вниз. У нас было на двоих две полки, в узелке пища. Я вытащил чемодан, мама расстелила салфетку...

Через три или четыре дня, уже не помню, мы были в Москве.

БУНТ НА КОЛЕНЯХ

Узкий и длинный кабинет-пенал завершался столом, он стоял поперек, у окна, оставлял узкие проходы с обеих сторон; подоконник высокого окна приходился над головой сидящего спиной к нему за столом человека. Я не видел его лица, он работал, не обратил внимания, когда я робко вошел, приблизился к столу и остановился. Потом подождал немного и сел на стул возле.

Человек за столом покосился на меня темным лицом и продолжал писать. Был он в штатском, выглядел бы вполне мирно, если бы не эта дикая комната с голыми стенами и обязательным портретом вождя, глядевшим на меня с привычным холодным презрением; если бы я не выстоял трех томительных часов в такой же голой приемной, где толпились люди, главным образом женщины, исчезавшие одна за другой в этом кабинете. Никто не задерживался - или так мне казалось? - поэтому я не мог понять, почему он со мной так нетороплив. Или здесь был кто-то другой? Но никаких дверей, кроме той, в которую я вошел, обнаружить не удалось, тогда я успокоился, но нарушить усердное занятие хозяина кабинета не решался. Да, он выглядел бы вполне мирно работает человек и все, если бы не было всего, что было.

Я впервые пришел сюда месяц назад. Вместе со старым школьным приятелем, славным, добродушным пареньком, мы дружили с ним еще с третьего класса школы, имевшим, по-видимому, тоже некое отношение к такого рода местам. Правда, он никогда не рассказывал о своем отце, а я деликатно не расспрашивал, но из разных обмолвок его и его матери понял, что отец много лет с ними не живет, что был он чекистом, давным-давно уехал куда-то в Сибирь, а там исчез, но к ним это уже отношения не имело. Я часто бывал в их небольшой комнатушке в Уланском переулке, мать моего приятеля, веселая, молодая еще, полная блондинка, меня привечала, с любопытством расспрашивала, а я охотно делился всем, что у меня было. Приятель мой всегда живо откликался на разговоры про это, лихо шутил на самые острые темы, и пошел со мной с удовольствием. Мы пересекли Лубянку и в самом начале Кузнецкого моста слева толкнули дверь: "Приемная. Отдел справок".

31 мая 1946 года исполнилось десять лет со дня ареста отца, то есть кончились десять лет без права переписки. Летом я сдавал экзамены в университет, потом в институт, потом опять стучался в университет, проваливался, снова сдавал и, наконец, поступил. И в сентябре толкнул эту дверь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже