Читаем Опыт биографии полностью

Все наметилось уже тогда. Я и теперь не верю в ранние прозрения, готовые с юности концепции, холодный анализ фактов, которые вопиют. Не та была пора, не те обстоятельства, не верю я такой трезвости, и не трезвостью она обернулась, а равнодушием, цинизмом, принципи-ально оправдываемым правом на компромисс и гнусность, подлым расчетом, а в конце концов цинической приспособляемостью. И не ум был в холодном, подчас веселом и самоуверенном анализе страшных фактов: отсутствие чувства, ответного страдания выдавали плоскую гибкость, способность рассчитать, безо всякой попытки уяснения отвергаемого с порога существа произошедшего.

Это очень существенно, и я постараюсь сразу объясниться, потому что так или иначе, но жизнь пошла так, что я должен был конкретно, самому себе доказывать собственную правоту и верность своим словам. Чем больше проходит времени, тем мне все яснее правота такого состояния, тем дороже сердечная инфантильность - естественность моего запоздалого прозрения.

Да, он был прав, мой приятель. Едва ли можно было углядеть хоть какую-то надежду на тех лицах, а что застрелили обер-палача, было, разумеется, всего лишь сведением собственных счетов. Но его тем не менее, прости меня, Господи, застрелили, старая калоша сдвинулась, со скрипом, оставаясь все той же старой калошей - но сдвинулась! Ветер подул в наши слабень-кие паруса, наполнил их свежестью. Это ведь тоже было правдой столь же объективной, как и безнадежная правда о невозможности хоть что-то всерьез изменить. А то, что за пятнадцать последующих затем лет я, казалось бы, пришел к тому, о чем спокойненько пророчил мой приятель тогда, никак не свидетельство его правоты.

Впрочем, едва ли имеет смысл все это сейчас заговаривать, важнее попытаться непосредственно прочувствовать этот опыт, дать возможность увидеть и только тогда понять.

Мой приятель и ровесник за годы, проведенные мною на Сахалине, успел, казалось бы, не так много: журналистская работа где-то в ТАССе, что-то среднее между грошовой дипломатией и журнализмом, контрпропаганда; но зато вращение в сферах, близких к большой политике. Путь был прямой: институт международных отношений, чистенькая анкета, способности, сообразительность, энергия, разумеется, партбилет, как пропуск на службу...

"Кругом мерзость и все мерзавцы!" Что происходит, когда такого рода "трезвое отношение к действительности" становится мировоззрением? Если проскочить промежуточные, существую-щие всегда оправдательные звенья, оно сводится к простому: все позволено, нечего наивничать - все попутаны, больше-меньше, разница только количественная. А если так - не все ли равно? Не я, так другой, - может я, как человек порядочный, принесу меньше вреда, а, глядишь, и какую-то пользу... Вот оправдание любой карьеры... Но ведь верно - справедливо. Тогда как мое романтическое отношение к работе на Сахалине: газета, радио, люди, драматичес-кий конфликт, очевидное потепление, надежды, освобождение врачей и т.п. - все это, на самом деле, стоило три копейки!

- Ты лжешь в своих заметках в газете, пишешь то, что хочет редактор, а его натаскивают в обкоме - тоже мне корабль!

Я знал, что это так, что придуманные мною очерки - условная игра в никогда не существо-вавшую жизнь, "поставленные проблемы" высосаны из пальца - нужны только для отчета, "спущены" сверху, что люди, которых я видел и, как мне казалось, знал, живут иначе, думают не об этом и больны другим.

- То же самое здесь. О чем я пишу и о чем могу написать на Англию? он говорил весело, зло, развлекаясь моим огорчением, с приемами столичного дуэлянта, привыкшего к застольному трепу.

Несколькими годами позже, в 1956 году, он, так же похохатывая, рассказывал: "Премию получил - довольны, удивляются, откуда, мол, пафос, страсть, а я, когда пишу про Венгрию, думаю о войне в Израиле, а когда про Израиль - у меня перед глазами наши танки в Будапеште - вот она, искренность чувства!.."

Все было логично, и я еще долго не понимал, как совместить это с личной, как мне казалось, порядочностью, готовностью помочь, словесным радикализмом такой крайности, что бывало не по себе даже в то с каждым днем становившееся все более либеральным время.

Мне долго представлялось это бравадой, стремлением специально обострить разговор, типично журналистским юмором, цинизмом чисто словесным. Студенческая инфантильная убежденность, что все мы хорошие люди ("какие мы все хорошие люди!" - под водку восклицали мы с Марком Щегловым), действовала безотказно: мы друзья-приятели, жизнь сложна, трудна, порой ветвиста, но нас она никогда в этом смысле задеть не может...

Я задумался всерьез над тем, кто же такой мой приятель, значительно позже - года через два. Мы гуляли с ним по заросшей лесной тропинке в подмосковном дачном поселке. Был все тот же разговор и все то же распределение ролей: я - неисправимый оптимист-романтик (XX съезд, реабилитация, восстановление норм, подземные толчки все сильней - казалось, все разъехалось, не удержать), а он - эдакий Мефистофель из ТАССа.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже