Читаем Осенняя паутина полностью

Вот когда один палец, поменьше, остановится на цифре VI, а другой — на XII, к Заболотью подойдёт поезд № 23. И не успели часы указать это, как за окном послышался грохот, тяжелые вздохи и шипенье. Запорошенные снегом окна телеграфной вспыхнули сначала багровым светом, а затем вдруг замигали, точно перед ними снаружи кто-то сперва быстро, потом все реже махал взад и вперёд фонарём, отчего бриллианты и жемчуга на окнах то вспыхивали, то погасали.

Но вот маханье прекратилось. Прозвонил станционный колокол. Грохот и вздохи утихли, зато послышался другой шум, голоса. Перед окнами быстро и беспокойно замелькали тени. Раздалось хлопанье дверей.

Аппарат продолжал говорить, а часы в ответ ему повторяли одно и то же: так-нет, так-нет, — указывая тонкими пальцами, когда эта суета и шум должны прекратиться и поезд унестись дальше.

Телеграфист уже готовился распоряжение тонких пальцев передать аппарату, как в комнату вошёл, скрипя вычищенными сапогами, кондуктор, с запахом снега и свежего воздуха. Он стряхнул с усов иней, торопливо поздоровался, подал листок бумаги с двумя строками и, получив расписку, удалился как раз в то время, когда колокол звякнул за окном два раза, и тени снова заметались на стеклах.

Суета в зале и на платформе прекратилась. Поезд засвистел, загромыхал... На стеклах снова закачались огни, и скоро все умолкло, кроме спора часов с аппаратом.

Телеграфист отправил служебную телеграмму и пробежал строки, написанные на клочке бумаги, по-видимому, вырванном из записной книжки:

«Станция Дубки. Балиной. Ура. Целую твои маленькие ножки. Высылай лошадей, поезд № 23».

Никакой подписи под телеграммой не было, но фамилия Балиной показалась Барбашеву странно знакомой, даже близкой.

Аппарат застучал.

Дверь телеграфной опять отворилась, и, прежде чем вошедший что-нибудь сказал, Барбашев знал уже по тяжелому запаху гуттаперчи, что это Тютик в своём непромокаемом плаще с капюшоном, который он гордо набрасывал на плечи решительно во всякую погоду, выходя к пассажирским поездам. Он был убежден, что этот плащ придаёт ему особенно интересный, чуть ли не демонический вид, особенно вместе с синим пенсне на толстом черном шнурке, которое он, как и плащ, надевал только к поездам.

— А-ах, б-б-батюшка! — освобождая из-под заветного плаща руки, поднимая их кверху и закатывая в восторге глаза, залился Тютик. — Какую я ф-ф-финтиклюшечку видел! Р-р-розан! Я... п-подлетел к ней, как раз к-когда она хотела со ступеньки прыгнуть. Я... т-тут как тут... Р-руку таким м-манером...

Он сделал выверт рукою и, склонив голову набок, выставил правую ногу вперёд, наглядно рисуя картину, причём на его угреватом лице, с покрасневшим от холода, заметно раздвоенным кончиком носа, разлилось блаженство, охватившее как будто даже и фуражку, едва державшуюся набоку белокурых кудрей, и выпущенный на лоб, из-под козырька, закрученный штопором локон.

— Она... п-представьте... подаёт мне руку, и мы гуляем по платформе. Мерси... Пардон... и все такое. Обращение самое тонкое. По всему видно, ар-ристократка девяносто шестой пробы, и аромат от неё... ап-п-попонакс чистейшей воды, — продолжает с возбуждённым видом трещать Тютик.

«Целую твои маленькие ножки...» — выстукивает на аппарате старший телеграфист, слушая, как во сне, голос товарища, силясь и боясь вспомнить в то же время, откуда ему знакома фамилия Балиной.

Тютику досадно, что его не поддерживают... вряд ли слушают... Он слишком взволнован, чтобы остановиться на этом сообщении.

— Н-на прощанье я у неё, натурально, фотографию просил в з-знак памяти, и она... представьте... обещала. Честное слово!

Бедный Тютик! Он всего седьмой месяц в Заболотье. Приехал он сюда с гуттаперчевым плащом, маленьким чемоданом и альбомом переписанных стихов из уездного города Кряжева, где, по домашним обстоятельствам, дошёл только до третьего класса гимназии. Однако, попав в телеграфисты, он твердо веровал, что его деятельность — своего рода миссия. Даже в альбоме его была тщательно написана откуда-то фраза, которую он любил повторять: «Телеграфист — нерв прогресса».

К каждому пассажирскому поезду этот «нерв прогресса» выходил в своём резиновом плаще, из-под которого сверкали пуговицы телеграфного мундира, оберегаемого как святыня. Обходя платформу, засматривая в окна вагонов и в лица пассажирок, постоянно сменяющиеся перед ним, Тютик грезил о каком-то несбыточном счастье, которое должно было свалиться на него как с неба. Часто ему казалось, что он ловит взгляды прекрасных глаз и улыбки, полные обещания. Но поезд уходил, а вместе с ним угасали и следы этих взглядов и улыбок, как те огненные искры, которые бросал из своей трубы поезд, уносясь из Заболотья. Казалось, то был только мимолётный сон, а действительность — эта станция со всеми её обитателями, с телеграфным аппаратом и начальником, который от поезда до поезда, с редкими перерывами, гудит басом, более или менее пьяным:

Я не мельник... Я ворон!
Перейти на страницу:

Все книги серии Русская забытая литература

Похожие книги

Прощай, Гульсары!
Прощай, Гульсары!

Уже ранние произведения Чингиза Айтматова (1928–2008) отличали особый драматизм, сложная проблематика, неоднозначное решение проблем. Постепенно проникновение в тайны жизни, суть важнейших вопросов современности стало глубже, расширился охват жизненных событий, усилились философские мотивы; противоречия, коллизии достигли большой силы и выразительности. В своем постижении законов бытия, смысла жизни писатель обрел особый неповторимый стиль, а образы достигли нового уровня символичности, высветив во многих из них чистоту помыслов и красоту душ.Герои «Ранних журавлей» – дети, ученики 6–7-х классов, во время Великой Отечественной войны заменившие ушедших на фронт отцов, по-настоящему ощущающие ответственность за урожай. Судьба и душевная драма старого Танабая – в центре повествования «Прощай, Гульсары!». В повести «Тополек мой в красной косынке» рассказывается о трудной и несчастливой любви, в «Джамиле» – о подлинной красоте настоящего чувства.

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза