3 июня Мандельштам написал сразу два стихотворения, навеянные памятью об Ольге Ваксель, – «На мертвых ресницах Исаакий замерз…» и «Возможна ли женщине мертвой хвала…»:
Уехавшая с мужем, норвежским дипломатом, в Осло Ольга Александровна покончила с собой в 1932 году («И этот мир мне – страшная тюрьма, / За то, что я испепеленным сердцем, / Когда и как, не ведая сама, / Пошла за ненавистным иноверцем», – признавалась она в одном из предсмертных стихотворений). О гибели Ваксель Мандельштам узнал давно; воспоминания о ней в душе поэта возродила работа над «Молодостью Гёте». Из «Второй книги» Надежды Яковлевны: «Мы взяли в университетской библиотеке несколько немецких биографий Гёте. Рассматривая портреты женщин, Мандельштам вдруг заметил, что все они чем-то похожи на Ольгу Ваксель»[823]
.В июне поэт написал еще одно, короткое стихотворение о запретной любви, содержащее отсылку к Гёте:
Надежда Яковлевна отмечает, что процитированное стихотворение связано с радиокомпозицией «Молодость Гёте»[824]
. М.Л. Гаспаров это наблюдение развивает и конкретизирует: «В мае – июне 1935 г. О<сип> М<андельштам> работает над “Молодостью Гёте”, кончая ее размышлениями о дружбе Гёте с женщинами, о встрече сНа наш взгляд, в двух финальных строках четверостишия Мандельштама трактуется не только любовная тема, но и тема поэта, насильственно выкинутого из советской литературы и тем не менее продолжающего существовать в ней тайно и «многодонно».
Неслучайно в стихотворении возникает и топографическое указание на две страны, попавшие в 1935 году под власть нацистской идеологии: на мандельштамовские впечатления от чтения Гёте, по-видимому, наслоились его ощущения от знакомства с речью Николая Тихонова на Международном конгрессе защиты культуры в Париже.
Текст этой речи был напечатан в «Литературной газете» от 30 июня 1935 года. Сначала Тихонов декларативно заявил, что «<с>оветская поэзия прежде всего принесла в мир новую силу, новые голоса, новые жанры, новые слова»[826]
. Потом Тихонов перечислил и кратко охарактеризовал творчество четырех самых видных на его взгляд советских поэтов: «Маяковский! Вот мастер советской оды, сатиры, буффонадного и комедийного стихового театра… Багрицкий! Вот стих пламенный и простой… Сложный мир психологических пространств представляет нам Борис Пастернак. Какое кипение стиха, стремительное и напряженное, какое искусство непрерывного дыхания[827], какая поэтическая и глубоко искренняя попытка увидеть, совместить в мире сразу множество пересекающихся поэтических движений… Если мы хотим контраста, возьмем стихи Демьяна Бедного…»[828]. Затем Тихонов неодобрительно высказался о поэтах Запада, в первую очередь о поэтах фашистских Италии и Германии. Заметим, что, как и в разбираемом четверостишии Мандельштама, метонимическими символами этих двух стран послужили в речи Тихонова Рим и Гёте: «Маринетти – поэт “гастрономической архитектуры” – превозносит в стихах искусство есть так, чтобы от удивительных блюд, ценных и причудливых, к итальянцам вернулся дух древнего Рима <…>. Увы, увы! Никакой Гёте не возвышается над серой пеленой казарменного тумана, окутавшего Германию <…>. Нет, Гёте не возвышается над Германией»[829].О Мандельштаме Тихонов в своей речи, конечно, не вспомнил. Между тем старший поэт как раз летом 1935 года был озабочен составлением собственного перечня советских стихотворцев «не на вчера, не на сегодня, а навсегда»[830]
. Вот мандельштамовский вариант списка, так же, как и тихоновский, состоящий из четырех имен: «Сказал фразу: “В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П. Васильев”» (из письма С.Б. Рудакова к жене от 6 августа 1935 года)[831]. «Пусть меня замалчивают, но я все равно существую в составе советской поэзии», – приблизительно так можно перевести стихотворную мандельштамовскую реплику с поэтического языка на общеупотребительный.