Разумеется, школ курения табака оказалось столько, сколько было способов потребления табака, но все они, поскольку табак начисто отсутствовал — как нюхательный или жевательный, так и курительный, — могли утвердить себя только силой слова и силой убеждения, а потому долгое время выше всего ценился кальян — некий шваб, силезский книгоноша, без устали работая языком, ловко его разрекламировал.
Общность в лагере курильщиков, однако же, наступала, как только кто-нибудь начинал проклинать свое бестабачное существование и заверял, что готов, не раздумывая, сожрать ком изжеванного табаку, и даже, если ему поставят такое условие, действуя ножом и вилкой.
Никто не ставил ему такого условия, никто не высказывал подобного пожелания, а едва ли не все цепенели и закатывали глаза, и если когда-нибудь, на распутье дорог, ведущих в рай или ад, мне позволят перечислить мои добрые дела, то я уже знаю начало списка: я бы, уверенный, что это дает мне надежду попасть в более прохладный район, попросил записать в протокол тот факт, что во времена, когда спятившие курильщики выдыхали клубы словес или осатаневшие мясники грезили о сырых окороках, а шалые дамские угодники, вспоминая совсем другие окорока, чмокали от удовольствия, — что в те времена я относился к тем немногим, кто взывал к разуму и воздержанию или же, и это, в частности, было моей личной специальностью, доводил спор до крайности, чтобы все либо переругались, либо расхохотались, однако и в хохоте их тоже звучали лихорадочные нотки.
Так вот, у меня, прекрасно знавшего сомнительную силу всяких наименований, признаков и ценностей, могла бы хоть возникнуть мысль, что врачиха права, называя таких, как я, фашистами. Но странно, я, не задумываясь, признавал, что она знает в сто раз больше меня — одно то, что она врач, делало ее в моих глазах крупным ученым, — но не придавал никакого значения ее оценкам, если они, касаясь меня, были политического толка. В конце-то концов, речь ведь шла о ком? Да, да, совершенно верно, о русско-еврейской большевичке. И разве я допустил бы, чтобы этакая особа навешивала на меня ярлыки?
Я, как это бывает с теми, кто много читает, конечно, уже кое-что слышал о раздвоении личности — истории Стивенсона[28]
достаточно, чтобы считать возможным дьявольские сочетания в одной голове и одном теле, — но не помню случая, чтобы с человеком творилось такое, я хочу сказать, в какой-нибудь новелле с человеком творилось бы такое, что творилось со мной из-за этой женщины, советского капитана.Мне приходилось мобилизовывать все силы своего мыслительного аппарата, если я хотел собрать воедино в своем представлении все элементы и все грани, принадлежащие, без сомнения, одной личности, а именно моей врачихе.
Молодая женщина, она была все-таки старше меня, а потому не совсем уж такая молодая. Изящная и темноволосая, она, видимо, была красивой, но другие, необычные для меня особенности ее личности были настолько яркими, что я очень редко замечал, как она красива. Она стала первой женщиной-солдатом, с которой я в своей жизни говорил, и, насколько я знаю, я больше ни с одним солдатом не говорил о профессоре Бартольде Нибуре. Родилась она в Баку, но именно она объяснила мне, какая же продувная и энергичная бестия был этот Бисмарк. Она, с одной стороны, умела, снимая гнойные повязки, мягким голосом успокоить, развеять страдания, с другой же стороны, у окна с пистолетом в руке стояла бесстрашная укротительница дикого зверья, готовая в случае надобности стрелять, и это была все та же, та же самая женщина, которая назвала меня фашистом, а от кое-каких взглядов она освободила меня уже самим своим отношением — словно это были застарелые бинты на ранах. Видимо, это ее я должен благодарить за исправность своих рук-ног, а чего-чего только не наслушался я в своей жизни о евреях. Из всего того, о чем мне протрубили уши, выходило, что она просто коммунистическая солдатская шлюха. Теперь, когда я иной раз вижу человека без ноги, так вспоминаю коммунистическую солдатскую шлюху и ощущаю две мои наличные ноги.
Впоследствии, произведя смотр содержимого моей головы в те времена, когда женщина из Баку заботилась о том, чтобы я вновь обрел здоровые ноги и прочный скальп, я задался вопросом: вспоминал бы я темноволосую врачиху с той же сердечностью, будь она, ну, к примеру, рыжеволосым великаном из Риги?
Выразил я свою мысль не слишком толково, сам вижу, так попытаюсь сказать понятнее: остался бы, при равном врачебном успехе, мужчина-врач, врач мужского пола, с той же незыблемостью в моих воспоминаниях, врезался бы он так же глубоко в мою память, как навечно осталась в ней эта женщина?