Бабушка бубнит то же, что и час назад, и накануне, все уши прожужжала: они-де с Ритиным отцом не виделись шестьдесят пять лет, и опять вспоминает двадцать первый год, когда Польшу и Советскую Россию разделили границей по речке, что протекала через их городок: все, речку теперь не перейдешь. Старенький деревянный мостик в центре городка с обоих концов обнесли тройным заграждением из колючей проволоки. Возле наспех сколоченной посреди моста будки заступили на пост пограничники. Дома, что стояли у самой реки, быстренько расселили. Мендель в ту пору был совсем мальчишка, да и она — юная девица. Семья Менделя оказалась на польской стороне.
В начале двадцатых жителям советской и польской частей города в строго определенное время разрешалось встречаться на мосту, «Советские» и «польские» делились новостями, стоя у пограничного шлагбаума. Избранным в виде особой милости, по специальному разрешению, дозволялось уединяться в пограничной будке. Там, под бдительным взором двух пограничников — польского и красноармейца, можно было даже поцеловаться, украдкой, конечно. Потом правила ужесточили, о довоенных вольностях уже никто и мечтать не смел, а «советским» и «польским» только и оставалось перекрикиваться, стоя на своих берегах, в хорошую погоду и в безветрие, да так, что в округе слышала каждая собака:
— Мойше!
— Ривка!
— Поздравляю с прибавлением семейства!
— Как там мишпохе[51]
поживает?Или:
— Мазлтов, желаю долгих лет жизни!
Или:
— Как с парнуссе?[52]
Или:
— У дяди Изика зимой три зуба выпало!
Разговоры на бытовые темы власти еще кое-как терпели.
И только Шмуль Перельман, председатель местного совета, изо всех сил, хотя поначалу и безуспешно, пытался положить конец подобным «недопустимым контактам со страной классового врага». Бабушке случайно стало известно об одной беседе Перельмана с Давидом Бергманом, чекистом из областного центра. Кто ей передал содержание этого разговора, она сейчас уж и не помнит. Так или иначе, Перельман якобы провозгласил:
— Нашим евреям доверять нельзя, они же сплошь мелкобуржуазного происхождения. Как волка ни корми, он все в лес смотрит. Пора ужесточить меры и запретить любые перекрикивания с «польскими».
А Бергман, старый большевик, якобы ему ответил:
— Не беспокойтесь, товарищ Перельман, партия знает, что делает. Вы только помните, что вы на посту, и не теряйте бдительности. Кстати, а ведь ваш дядя тоже, говорят, на польской стороне…
Бабушка несколько раз встречалась с Менделем на мосту. Он тогда ходил в еврейскую гимназию в близлежащем городке воеводства, и там не только изучал древнееврейский, но и постигал премудрости Торы, а она пошла в белорусскую среднюю школу и сразу запрезирала свой родной идиш.
И что от всего этого в памяти осталось? Немного, так, клочки, обрывки: вот они переговариваются у шлагбаума, вот быстренько, пока не разогнали, передают приветы, вот обмениваются вестями, понимая, что советский и польский берег расходятся все дальше. Еще до того, как бабушка переехала в Ленинград, семейство Менделя перебралось в Варшаву.
После войны, рассказывает бабушка, она побывала в своем родном белорусском штетле, который и
Мама возвращается поздно вечером. Устало опускается на диван рядом с бабушкой.
— Рита часа три меня своими сомнениями и страхами терзала, — сообщает мама, — то впадала в отчаяние, то твердила о покорности судьбе, то ее охватывала какая-то нездоровая жажда деятельности: она все порывалась ехать в Центральную больницу. А она ведь только утром у отца побывала — он там лежит в реанимации, в тяжелом состоянии.
— Да что с ним такое? — в который раз спрашивает бабушка. — Несчастный случай?
— Понятия не имею, — говорит мама, пожав плечами. — Вы же Риту и без меня знаете. Она все так усложняет, что сама потом начинает верить, будто на ее долю выпадают сплошные страдания. Рита наотрез отказалась говорить, что с ним случилось. Мол, в интересах отца она предпочла бы об этом не распространяться.
— Странно как-то, — удивляется бабушка. — Нет, тут что-то не так.