Две противоположные реакции на один и тот же вопрос, заданный в одной и той же обстановке, очень характерны и имеют, как кажется, прямое отношение к теме «страха». Интерпретация их в этом плане естественно принимает форму вопроса: кто из двоих больше боится? На первый взгляд, Зощенко смело говорит, что думает, Ахматова же трусливо вторит директивам власти. Распространено и другое толкование, более тонкое. Оно состоит в том, что Зощенко был человеком по своему складу, в сущности, советским, добросовестно старался воспитать из себя советского писателя, воспринимал себя как такового и потому не мог не отстаивать своей официальной, союзписательской репутации, то есть поступил в данном случае не столько смело, сколько вынужденно, буквалистски-оборонительно. Ахматова же с самого начала чувствовала себя вне советской системы, что и выразила своим ответом, формальным, высокомерно отчужденным, в духе de quoi je me mêle? (по-русски это будет что-то вроде: «стану я разбираться в сортах дерьма»), а позволить себе такое, хотя бы и вполголоса, было своего рода эзоповской бравадой.
Мой тезис состоит в том, что обоими движет один и тот же глубинный фактор (недаром они «шли ноздря в ноздрю»), а именно страх, но выступает он в двух разных вариантах, условно говоря, комическом у Зощенко и трагическом, или, точнее, стоическом, у Ахматовой. Позволю себе приблизительную французскую параллель: Мольер и Расин оба разрабатывали одну и ту же центральную тему классицизма – установку на «норму, порядок, долг», только у Расина она выражалась в трагедии «неправильной» любовной страсти, а у Мольера – в осмеянии курьезных отклонений, причуд, вроде жадности Гарпагона или мании дворянства Журдена.
Страх, конечно, относится к числу базовых единиц психологического словаря. Зощенко, со своим неофитским фрейдизмом, охотно это формулировал:
«Прежние творцы воспроизводили “вещи”, а новые творцы воспроизводят свои душевные состояния… В психической жизни две основные эмоции – страх и радость. Преобладание одной из этих (случайное) создает характер». [39]
Его автопсихоаналитическая повесть «Перед восходом солнца» целиком построена на выявлении собственных детских страхов и травм, их роли в его взрослой жизни и обсуждении возможных разумных – «научно-медицинских» – способов их преодоления. В своей книге о Зощенко [40] я исхожу из гипотезы, что «страх» – преимущественно в форме «беспокойства, недоверия» – является ключом к личности и творчеству этого писателя. В свою очередь, биографы Ахматовой отмечали возможное влияние на формирование ее стоически самоотреченного мироощущения детских травм, в частности, от страданий ее матери из-за измен мужа и последующего развода. [41] В моих ахматоборческих работах проблематика страха рассматривалась преимущественно по линии темы «оппозиционный Сталин в юбке» – то есть терроризирования «Анной Андреевной» кружка ее приближенных. [42] Такой «террор», направленный вовне, можно, наверно, трактовать как преломление и сверхкомпенсацию собственных внутренних страхов. Но здесь я сосредоточусь исключительно на самих этих пассивных страхах Ахматовой, примеры которых, естественно, умножаются по мере ее подпадания под действие реального сталинского террора и проявляются во всем, вплоть до боязни перейти улицу.
Начну с Зощенко. В его рассказах центральная тема «беспокойного недоверия к миру» разрабатывается в комическом ключе, как правило, от противного, часто по сюжетной схеме: «сначала доверие, спокойствие и повышенная уверенность в безопасности (условно: «гарантированный покой») – потом провал доверия и подтверждение страхов – и, наконец, обретение нового покоя в безнадежно низкой точке (условно: «мертвенный покой»). [43]