На том и расстались. Стала Дарья Андреевна, по обыкновению, ждать писем. Сыновья писали, что поставили их на ремонт, а когда удастся выйти в море – неизвестно. Вышли только в начале июня. А в октябре написал Геннадий из Магадана, чтобы она пока не ждала их, приедут только к весне. Год получился неудачный, – писал старший сын, – заработали пшик – меньше двух тысяч на душу, – возвращаться с такими деньгами нет смысла, и они решили пойти во вторую экспедицию, на зимний лов. И в конце письма снова писал, что это уж точно их последнее плавание и оба потом останутся с ней. Вот тогда только и поверила Дарья Андреевна, что сыновья всерьез решили взяться за ум, и заплакала тихими, радостными слезами.
6
А в январе утонули ее сыновья.
Сообщалось об этом в письме с синим казенным штампом на месте обратного адреса, и Дуся-почтальонша, разглядывая конверт, крутила его и так и эдак, раздумывая, что может быть в этом письме, и не лучше ли сначала вскрыть его и прочесть – помнили еще на селе, как в сорок четвертом упала замертво Аксинья Федоровна Богданова при одном только виде конверта с похоронкой. И Дуся решила вскрыть конверт. Прочла, охнула – и опрометью кинулась к бабке Василенчихе, первой советчице на деревне во всяких бедах и напастях. Глотая слезы, долго не могла выговорить, в чем дело, и только повторяла:
– Баба Маня, баба Маня...
Василенчиха сама взяла из ее рук наискось разорванный конверт, стала читать, далеко вытянув перед собой лист бумаги. Читала долго, – была она едва грамотна, – шевелила губами, пришептывая. Окинув Дусю посуровевшим взглядом, строго приказала:
– Будя слезы-то лить. Иди, да не говори пока никому.
Ушла Дуся, во дворе смахнула слезы, подумала с облегчением: слава богу, не мне идти.
А Василенчиха, вложив письмо в конверт, стала собираться. Достала из сундука все новое, чистое, – будто на праздник шла. Вот только шали новой у нее не было, пришлось надеть старую, черную. И вышла в синие снежные сумерки, побрела по деревне, и поземка тут же зализывала ее следы.
Так черной тенью вошла беда в дом Дарьи Андреевны.
А она не знала об этом, и материнское сердце ничем не предвещало беды. Легко было у нее на душе. Сидела она в просторной теплой избе, прислонившись спиной к печке, вязала сыновьям носки, пока было светло, а теперь, опустив руки на колени, вспоминала, что писал Геннадий в письме, полученном неделю назад. Письмо, читаное-перечитаное, лежало на специальной полочке, где хранились письма всех ее сыновей, и в этом, последнем, Геннадий писал, что пока все идет хорошо, рыбы много, плавать им еще месяца два, а потом дождутся расчета и сразу домой, и опять повторял, что больше оба уже никуда не поедут. И теперь верила Дарья Андреевна каждому его слову, думала о том, что^наконец-то кончилась ее одинокая жизнь, и перебирала в уме всех деревенских девушек, прикидывая, кто мог бы стать ее снохой. В город перебираться ей не хотелось, и она думала, что ей удастся уговорить сыновей остаться здесь. Ну, а если уж будут настаивать – можно и в город...
Вошла Василенчиха, едва видимой тенью стала на пороге, сказала:
– Принимай гостя, Дарья.
Дарья Андреевна легко встала, пошла ей навстречу.
– Проходи, Ивановна, проходи. Я вот сижу тут, сумерничаю...
И включила свет.
– Раздевайся, сейчас самовар поставлю, почаевничаем. Вот спасибо, что зашла, а то одной, бывает, и чай-то пить не хочется, так и лягу...
Василенчиха разделась, но шаль почему-то не сняла, тяжелой поступью прошла к столу. Была она крупная, высокая, с грубым мужицким лицом и огромными, изуродованными работой руками. Встречались они редко. Три сына Василенчихи погибли в войну, дочь давно откололась, муж умер лет пятнадцать назад, – и о чем же было говорить им при встрече, как не о своих погибших... Разговоры эти всегда кончались слезами, обе расстраивались до того, что порой приходилось укладываться в постель, – вот и старались, они встречаться пореже, чтобы не растравлять раны друг друга. Но два-три раза в год они сходились непременно, – обеим нужны были эти слезы, их общее горе, – подолгу сидели, вспоминая своих детей, и плакали и утешали друг друга, выливая в слезах накопившуюся тяжесть. Наверно, никто, кроме Дарьи Андреевны, и не видел на селе, как плачет Василенчиха. И Дарья Андреевна подумала, что, видно, и теперь Василенчиха пришла за этим, – повспоминать, поплакать, – и ей стало неловко за свое благодушное настроение, – всегда в такие часы помнила она, что у нее два сына, а у Василенчихи – никого и ничего, дочь присылала не больше одного письма в год, давно уже не приезжала в деревню и не звала мать к себе.
Дарья Андреевна разжигала самовар, ставила на стол посуду, говорила что-то нестоящее – и вдруг остановилась, вглядываясь в лицо Василенчихи.
– Ты что это, Ивановна? Ай случилось что?
– Случилось, Дарья...
Василенчиха стала стягивать на плоской груди концы своей черной шали, которую так и не сняла до сих пор.
– С дочерью что-нибудь? – испугалась Дарья Андреевна.
– Да что с ней сделается? Другая беда.
– У кого?
Василенчиха прямо взглянула на нее.
– У тебя.