— Гаррис, посмотрите, какие страшные веши есть в мире! — кричал он. — Этот человек со своей любовницей, этот Табаков, остался в Париже после увода оккупационных армий и открыл грязный притон, в котором тешатся русские белые медведи, обладающие графскими титулами и княжескими гербами. Посмотрите! То, что у нас называется органом, — эти громадные мехи, которые вдувают воздух металлические и деревянные трубы, вызывая к жизни звуки, потрясающие своей торжественностью, — люди превращают в дрянной инструментишко с набором мехов и, наконец, вырождают в ужасную русскую гармошку, «гармо», как говорит Табаков. Эти звуки — издевательство над музыкой вообще. Как несчастна та страна, в которой орган превращается в гармошку, и как несчастен тот обездоленный люд, который в этом инструменте находит свое утешение... Я думаю сейчас о Шопене, о тex казнях, которые выдумывали в Варшаве русские жандармы! Что может быть страшнее этой исполинской страны!
— Вас раздражает что-то другое, — сказал Гаррис. — Может быть, вы мне скажете, что нужно сделать, чтобы предотвратить висящую над вами беду?
— Меня беспокоит одно обстоятельство, связанное с судьбой моих друзей, — процедил Паганини сквозь зубы и взглянул на Гарриса.
Гаррис не смотрел на него, словно вдруг стал очень рассеянным: он заметил на письменном столе большой черный пакет с изображением адамовой головы и костей. Он старался незаметно приблизиться к столу, ему хотелось вовремя убрать это новое бульварное устрашение и сделать так, чтобы оно до Паганини не дошло. Но было поздно: Паганини мгновенно бросил взгляд по тому направлению, куда смотрели глаза Гарриса. Он рванулся к столу. Гаррис умоляюще посмотрел на него и накрыл письмо ладонью.
— Не читайте, ради бога, не читайте!
Но Паганини уже разрывал конверт.
Гаррис с тревогой смотрел на то, как он хмурясь, пробегает глазами строчки и потом внезапно расстегивает ворот.
— Фонтана! — кричит Паганини сиплым голосом, кашляя и брызгая розоватой слюной. Кровь появилась у него на губах. — Фонтана... негодяй! Где Ахиллино? Ахиллино!
— Тише, маэстро: ваш мальчик спит, я только что был у него.
— Какое счастье! — едва выговорил Паганини. На лице его появилась жалкая улыбка, он, казалось, был совершенно раздавлен.
— Пусть делают, что хотят, лишь бы оставили мне моего мальчика. Пусть делают со мной, что хотят.
Гаррис наклонился над столом и умоляюще взглянул на Паганини.
— Успокойтесь ради ребенка и разрешите мне прочесть письмо.
После первых строк буквы запрыгали в глазах Гарриса. Он читал:
«Я решился на этот отчаянный побег потому, что Вы, как мне кажется, подозреваете меня. Я не выношу подозрений. Вы считаете, что ограбление Вашей квартиры было произведено при моем участии. Вот Вам доказательства: синьор Фонтана Пино украл Ваши деньги, он пойман, он сидит в Сен-Пелажи и завтра будет перевезен в тюрьму Лафорс. Я рад, что получил полную возможность изобличить вора. Он рассказывает о Вас всякие небылицы. Я добился права читать полицейские протоколы».
Жилы надулись на лбу Гарриса. Этого удара Паганини, вероятно, не снесет. Но почему он заговорил об Ахиллино? Гаррис читал дальше:
«Фонтана собирался похитить Вашего сына, но я вовремя помешал его проектам, и за это я должен страдать молчаливо, вынося Ваш подозрительный взгляд. Я вернусь к Вам в тот день, когда в утренней газете появится объявление о том, что Вы разыскиваем скрипку Страдивари номер семьсот семьдесят семь, я готов служить Вам до последней капли крови и сделаю все, чтобы синьорино Ахиллино был в безопасности. Оклеветанный перед Вами и Ваш верный слуга Федо Урбани».
— Сейчас же поезжайте в редакцию, сейчас же дайте объявление! — сипел Паганини над ухом Гарриса.
Гаррис никогда не видел его таким расстроенным.
— Фонтана! — повторял Паганини. — «Лучший друг». Фонтана, защитник свободы Италии.
Урбани сидел перед старым седоволосым коадъютором с номером утренней газеты, которая на последней странице крупными буквами возвещала о желании синьора Паганини приобрести скрипку Страдивари номер семьсот семьдесят семь.
Синьор Нови и старый коадъютор ордена спорили по-прежнему. Но на этот раз Нови удалось поселить в душе старика большое сомнение, лишь немного не хватало для окончательного торжества его замыслов.