Автор одной из посвященных русскому дворянству многочисленных книг (эта тема сейчас в высшей степени модна, особенно среди дам) пишет, что «светское общество относилось к бытовой стороне жизни как к явлению глубоко содержательному, имеющему самостоятельное значение… Жизнь, не связанная непосредственно со службой или работой, была для них не вынужденным или желанным промежутком между делами, а особой деятельностью не менее интересной и не менее важной». Учитывая, что женская половина светского общества не служила и не «работала» (а кто работал?), хочется сказать, что «бытовая сторона жизни» была для «света» стократ важнее службы. Отсюда и отношение к ней, как к делу, а дело всегда подчинено определенному регламенту. Это была в высшей мере регламентированная жизнь, и светский человек был рабом светских условностей, не свободным человеком, а марионеткой, за ниточки которой и дергал «свет». Это был театр. Автор приводит слова хорошо знавшего свет поэта В. А. Жуковского, который называл большой свет театром, «где всякий есть в одно время и действующий и зритель». Слова Жуковского подтверждаются воспоминаниями К. Головина о петербургском свете: «Все было проще в обстановке и более условно в людских отношениях. Предания той эпохи, когда все было точно определено: и как кланяться, и кому в особенности, и как разговаривать, и даже как влюбляться, – эти предания еще тяготели над тогдашним обществом. Напрасно, впрочем, попалось мне под перо слово «тяготеет». В сущности, для человека бывалого – много было свободы под этой корою приличий» (Цит. по: 119; 85–86). Да, так вымуштрованный солдат николаевской эпохи «свободно» в такт «метал артикулы» ружьем, не умея, впрочем, стрелять в цель.
Этикет в свете соблюдался до смешного и странного для нас. Вот что вспоминал князь А. А. Щербатов о своей прабабушке, княгине Н. П. Голицыной: «Только по достижении 7 лет ее правнуки допускались до ее лицезрения. Помню, как меня готовили к первому представлению, между прочим приказывали целовать руку при входе и уходе от нее; второе я забыл, но прабабушка меня вернула для соблюдения этого этикета» (198; 65).
Но вернемся к Никитенко: «Мое утро по вторникам и по субботам посвящено занятиям со Штеричем. Главная цель их усовершенствовать молодого человека в русском языке настолько, чтобы он мог писать на нем письма и деловые бумаги. Мать прочит его в государственные люди и потому прибегла к геройской решимости заставлять иногда сына рассуждать и даже излагать свои рассуждения на бумаге по-русски. Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий: никто не запомнит, чтобы он сделал какую-нибудь неловкость за столом, на вечере, вообще в собрании людей «хорошего тона». Он весьма чисто говорит по-французски, ибо он природный русский и к тому же учился у француза не булочника или сапожника, которому показалось бы выгодным заниматься ремеслом учителя в России, – но у такого, который (о верх благополучия!) и во Франции был учителем.
Но при всех сих важных и общеполезных занятиях и талантах, молодой человек питает отвращение к серьезным умственным занятиям. Он получаса не может провести у письменного стола за самостоятельным трудом. В последний наш урок он как-то особенно вяло рассуждал и, очевидно, предпочитал слушать меня, чем сам работать. Чтобы урок уж не совсем прошел даром, я стал рассказывать ему кое-какие исторические факты. Во время беседы входит мать. Я ожидал замечания за мою снисходительность. На деле вышло иначе. Когда возлюбленный сын ее вышел, она рассыпалась в благодарностях за то, что я так хорошо занял его.
– Но ведь мы в сущности теряли время, – возразил я, – ибо делали не то, что полезно, а что приятнее.
– С молодыми людьми иначе нельзя, – сказала она, – их можно поучать только забавляя…
Сомнительно, чтобы в восемнадцать лет можно было успешно учиться механически, посредством одних ушей, без содействия воли и напряжения ума.
Но таково большинство людей, призванных блистать в свете. А между тем сколько из них считают себя вправе добиваться чинов, отличий, власти – и добиваются! Невольно возмущаешься, когда подумаешь, что одно слово, вылетевшее из такой головы, может у тысячи подобных себе отнять спокойный сон, насущный хлеб и определить их жребий» (127; I, 30–32).
Впрочем, чего и требовать от Никитенко, крепостного мужика, своим трудом, без протекции выбившегося всего-то в профессора. Так, плебей… Верно, милая читательница?