15 июля 1936 г. Лев Горнунг отметил в своем дневнике: «При встрече с Анной Андреевной этим летом я заметил в ней большую перемену, не то чтобы она очень постарела, но она была сплошной комок нервов. У нее какая-то неровная походка, срывающийся, непрочный голос». Будешь нервной после 12 лет непрерывной травли и изоляции от читателя, да еще и сына уже успели к тому времени арестовать, в первый раз ненадолго. Но мать унизили и измотали.
Поэтому вполне можно понять тех, кто тушевался при одном взгляде на Ахматову: общаться с величием на равных практически невозможно. Это все равно, что беседовать с памятником.
Да, Ахматова многим внушала самый настоящий страх. Он еще более усиливался ее молчанием, оно делало ее абсолютно неприступной. Люди, впервые ее видевшие, терялись, немели, забывали не только самые элементарные вещи, но и свой родной язык. Они лишь молча с раболепным восхищением взирали на нее и слушали, если она удостаивала их репликой.
Любопытную поэтическую коллизию наблюдала Лидия Чуковская в 50-е годы. Ахматова уже почти ничего не писала. И крайне болезненно переживала это. Зато Пастернак именно в те годы осилил, казалось, неподъемное: роман «Доктор Живаго». Само это сочинение Ахматовой активно не нравилось. И тем не менее она стала определенно ревновать Пастернака к тому, что вокруг его имени неподдельная идеологическая суета, как будто вновь наступил 1946 г., только теперь все говорят о нем (пусть и ругаясь), а о ней стали подзабывать.
Лидия Корнеевна оставила такую запись: «[Выслушав] мой доклад [о болезни Пастернака и принимаемых мерах], Ахматова произнесла с нежданной суровостью: “Когда пишешь то, что написал Пастернак, не следует претендовать на отдельную палату в больнице ЦК партии”. Это замечание… сильно задело меня… И тут я… испытала удар памяти… В Ташкенте, заболев брюшным тифом, Анна Андреевна пришла в настоящую ярость… когда ей почудилось… будто… врач намерен отправить ее в обыкновенную больницу, и была очень довольна, когда, усилиями друзей, ее положили в тамошнюю “кремлевку”, в отдельную палату, а потом… в “крем-левский” санаторий для выздоравливающих».
Да, такой характер. Непростой. Но разве может быть простой характер у гения с затоптанной душой.
Анна Андреевна совсем сникла после повторного ареста сына в 1938 г. Стало постоянно болеть сердце. Она теперь всего и всех боялась. Ей казалось, что ее подслушивают, что за ней следят, что ждут только подходящего момента, чтобы с ней расправиться. Поэтому в предвоенные годы она никогда одна не выходила из дому, улицу (без сопровождающего) перейти была не в состоянии. «Улицу Анна Андреевна перешла, держась за мой рукав, – записала Лидия Чуковская, – вздрагивая и озираясь, хотя было пустовато». (Это в 1939 г.).
В те предвоенные годы Ахматова жила «завороженная застенком» (Л. Чуковская). Тех, кто делал вид, будто ничего
Но даже при таком «сложном» характере и вдрызг измотанных нервах у Ахматовой была масса друзей: душевно ей близких и просто заботливых, которые скрашивали ее одинокую жизнь, помогали в быту, поддерживали материально. Без друзей Ахматова просто бы не пережила всех отпущенных ей ударов судьбы. Да и стихи бы не сохранила. Ведь она, по большей части, даже записывать их боялась. Записывали друзья: она читала, они запоминали, приходили домой, записывали и прятали.
Тот, кто хоть раз попадал в ее магнетическое поле и не чувствовал себя подавленным его силой, старался не выпадать из него. Люди тянулись к ней, как иголки к магниту. Поэтому даже в самые тяжкие годы, когда все, кто не утратил «здравомыслия», делали вид, что с ней незнакомы, Ахматова не была одинока. Вместе с нею все ее невзгоды переносили друзья: Л. Чуковская, Э. Герштейн, Н. Ольшевская.
Ахматова никогда демонстративно не противостояла советской власти, она морально превосходила ее. В этом – ее сила. В этом же – гниль власти.
Единственное, что по-настоящему страшило Ахматову, особенно в годы «большого террора», – потеря рассудка. Л. Чуковская чувствовала этот постоянный страх у Анны Андреевны. Ей казалось, что Ахматова «постоянно, как заклинание, твердила про себя пушкинское: “Не дай мне Бог сойти с ума…” Ум ее был трезв, ясен, проницателен. И именно поэтому сознание ее было преисполнено ужасом перед действительностью (которую не постигали другие) и страхом перед возможной утратой своего рассудка».