Иосиф Бродский в очерке «Скорбная муза» заметил, что в новейшей истории России не было страшнее 15 предвоенных лет, «не было чернее их и в жизни Ахматовой». Жуть той жизни, в которую были погружены все советские люди, наиболее пагубно отражалась на миросозерцании людей творческих, ибо их лишили
Смертоносность тех лет проявилась, однако, не сразу. И не вдруг Ахматова превратилась в больную, издерганную женщину, вздрагивающую от любого стука и боящуюся каждого незнакомца.
Беды стали приходить исподволь, одна за другой и как бы нехотя разбивали до того вполне сносную жизнь Анны Андреевны.
В 1924-1925 гг. началась газетная травля. В общем-то еще и не травля, а так – проба пасквильных перьев. А.В. Луначарский как-то походя назвал ее одним из «рецидивов старой литературы». Ну и что? Шел нэп. В стране еще не запретили разговаривать, тем более наркомам. Кстати, были в ту пору у Ахматовой и защитники. Тогда это было еще безопасно.
Но недобрый знак она почувствовала безошибочно. Что ругают, так то не беда. Критика только добавляет славы. Но вот то, что все журналы, как будто сговорились, и дружно перестали печатать ее новые стихи, вот эта беда для поэта настоящая.
Как-то на Невском в 1925 г. Ахматова встретила Мариэтту Шагинян. И та, то ли в шутку, то ли с издевкой сказала Анне Андреевне: «Вот вы какая важная особа, о вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать».
Вот оно что: постановление. Такого ранее никогда не было. Потому и не догадывалась Ахматова, чтó это вдруг ее стихи разонравились редакторам сразу всех журналов. Она писала, рассылала стихи, ей возвращали их обратно либо просто никак не реагировали. Если она самолично приносила их в редакцию, то там читали ее стихи, искренне сожалели, что опять не про то и не о том. «Они надеялись, – писала Ахматова, – что на этот раз, наконец, у меня окажется про колхозы…»
Позднее она призналась: это был акт гражданской смерти поэта. Пока муза была с ней, она писала: «в стол», для себя, для друзей. Она, как Евгений Баратынский, считала, что «читателя найду в потомстве я». Утешение слабое, но – утешение.
Всем своим гостям она читала стихи, ибо более их было нечем угостить: с конца 20-х годов Ахматова вела полунищенскую жизнь, продавая потихоньку самое ценное, что у нее еще было.
Ждать своего читателя ей предстоит долгих 18 лет, аж до 1940 г. Но лучше бы и этой «милости» не было.
В том же 1925 г. Ахматову исключили из Всероссийского союза писателей как «непролетарского» поэта. Имя ее было изъято отовсюду. Даже ее портреты, а Ахматову любили писать художники, на выставках более не появлялись. Ее как бы вдруг не стало, а имя ее стало отчетливо отдавать чем-то антикварным.
Но и это оказалось лишь прологом к подлинной драме. В 1929 г., как писала много позднее Ахматова, «кончилась тень свободы и началась… сталинщина, что мы все, неуехавшие, слишком хорошо помним». Уже в конце 20-х годов она «жила, окруженная заговором молчания…»
Ахматова боялась и ненавидела Сталина. Всегда. Вне зависимости от ее личных бед и арестов сына. Он для нее олицетворял несвободу, что для поэта – смерть. Позднее она призналась: «Нам казалось, что он – вечный». А когда его все-таки не стало, каждый год 5 марта брала грех на душу и благодарила Господа, что убрал, наконец, с земли этого ирода.
Понятно, что когда ты пишешь, а тебя не печатают и продолжается это очень долго, да еще безо всякой видимой причины, муза начинает обижаться и, наконец, замолкает. Так было после травли конца 20-х годов, так было и после ареста ее любимого поэта Осипа Мандельштама, который произошел в ее присутствии.
Чтобы стихи вновь «пошли», было необходимо сильное душевное потрясение, потрясение самой сути ее женского естества…
В 1934 г. писателей, как известно, загнали в колхоз, создав единый Союз советских писателей, и в том же году, в августе, состоялся его первый съезд. Ахматовой, само собой, там не было, – ее ведь в колхоз не взяли. На том съезде вконец перепуганный Горький произнес свою знаменитую речь-приговор – и всей советской литературе, да и себе заодно: «Отклоненья (мысли и чувства. –