«И Пташка понял, — читал Александр Александрович, слегка прикрыв глаза и вытянув вдоль стола руки со сжатыми кулаками, — что люди эти пресытились всем и давно уже перестали быть людьми; что главное, чего не могли они теперь простить Пташке, это как раз то, что он был человек среди них и знал великую цену всему, созданному руками и разумом людей, и посягал на блага красоту мира и для себя и для всех людей».
Закончив чтение и собрав со стола страницы, спросил:
— Ну, хлопцы, как?
Мы молчали, ибо все, что писал Фадеев, нам бесконечно нравилось, а глава о Пташке — действительно одна из лучших в романе.
Наша встреча в «хибарке на юру», как в шутку называл Александр Александрович этот старенький, покосившийся домик, затянулась до поздней ночи.
Мы читали Фадееву свои стихи, которые он, как всегда, ворчливо поругивал. А он читал нам «Могилу бойца» Лермонтова, дважды или трижды:
— Вы только вдумайтесь, как это гениально, а ведь в ту пору Михаилу Юрьевичу было всего шестнадцать лет.
Теперь уже и сам Фадеев, учивший нас жить и творить, спит своим последним сном, и «домик на юру» остался без хозяина и скоро, говорят, пойдет на снос.
Но край родной, дальневосточный всегда будет помнить о Фадееве, который спел ему свою прекрасную, вдохновенную, бессмертную песнь...
Мы вернулись домой на Суйфунскую в девятом часу, когда в мглистой бухте Золотой Рог отразились огни Владивостока, живописно раскинутого на холмах.
До отхода поезда осталось каких-нибудь полтора часа, и, хотя я порядком устал, Кучерявенко усадил меня читать одну из ранних повестей Фадеева — «Разлив», потому что в этой повести почти все про Чугуевку.
Я приехал в город Арсеньев ни свет ни заря. В аспидно-черном небе еще горели, казалось, все звезды, и тонкий серп молодого месяца висел над горным хребтом.
Пока я в сумерках искал автобусную стоянку, там уже выстроилась длинная очередь.
— Это все на Чугуевку? — спросил я старика, который сидел на бауле, попыхивая короткой трубкой-носогрейкой.
— Кому куда надо, а дорога одна, — сказал он, измерив меня взглядом.
В это время на площадь въехал автобус с зажженными фарами, и сразу в него набилось полно людей.
Ничего не поделаешь, решил я, придется поехать другим рейсом и уже собрался было пойти в город, как кондуктор — маленькая круглолицая девушка, — высунувшись из окна, спросила:
— Граждане, кто остался из экскурсантов в музей писателя Фадеева?
— Я еду в музей!
— Тогда, пожалуйста, садитесь.
— Так ведь в автобусе битком набито.
— Скоро начнут выходить — займете местечко!
Дорога в Чугуевку длится около пяти часов. Из окна автобуса видна долина Улахэ с ее густыми в красной осенней листве лесами, с высоченными сопками, сплошь заросшими диким виноградом, стремительными горными реками.
«Эта земля вырастила полтора миллиона десятин гигантского строевого леса. Мрачный, загадочный шум плавал по таежным вершинам, и внизу, у корявых подножий, стояла первобытная тишина. Она скрывала и тяжелую поступь черного медведя, и зловещую повадку маньчжурского полосатого тигра, и крадущуюся походку старого гольда Тун-Ло. Под его мягким улом сухой лист шуршал чуть слышно и ласково...»
Так писал Фадеев в повести «Разлив».
Быстро светало. На горизонте вспыхнула заря. Белый утренний туман медленно сползал с горных вершин, скапливался в падях и распадках, и далеко стала видна дорога.
Вдруг за моей спиной кто-то тоненьким голосом начал склонять по-немецки. Обернулся — и увидел девушку-кондуктора. Прижатая в уголок, упершись локотками в бортик оконной рамы, она держала перед собой учебник немецкого языка и, не обращая ни на кого внимания, повторяла:
— Дас пферд. Дес пфердес. Дем пферде...
Сидевший рядом с ней старик, склонив по-птичьи голову, прислушивался к незнакомым словам и улыбался.
— Это по-каковски, Катя?
— По-немецки, дедуля!
— А именно?
— Пферд — по-немецки «лошадь».
— Ишь ты! — удивленно крутнул он головой. — Надо же!
Катя — ученица десятого класса Чугуевской школы имени Фадеева. Летом работает кондуктором, и в пути — он ведь долгий — повторяет немецкий. Будущей осенью она собирается поступить на факультет иностранных языков.
На первой же остановке сошло человек десять, и в автобусе стало не так тесно. Те, кто стояли, заняли свободные места. Легко вздохнула и Катя.
— Значит, в музей к Шуре Александровичу? — спросил меня старик.
— Да, в музей.
— Издалека едете?
— Из Ленинграда.
— Из самого?
— Конечно!
— Ишь ты! — воскликнул старик и сокрушенно покачал головой. —Знавал я Шуру Александровича. И матушку ихнюю знавал — Антонину Владимировну. Редкой души была женщина. — Он достал из кармана трубку, пожевал губами изгрызенный мундштук и сунул ее в карман.