— Экий вечер-то сегодня тихий! — сказала Марфуша, оглядываясь и заслоняясь рукою от солнца. — Знать, и завтра будет вёдро… Дай бы бог — постояло такое времечко… С рожью-то управились бы живо!
— Да! — промолвил Яков, поглядывая за реку на расстилавшиеся там поля и луга.
Тишиной и миром, честным, святым трудом веяло отовсюду над этим укромным уголком земли в тот вечерний час. Воробьи громко чирикали, перескакивая и порхая по жердочкам плетня; куры кудахтали, роясь в песке. Темно-зеленые листья черемухи, росшей за плетнем, чуть-чуть покачивались.
— Ну! сидеть-то тут хорошо, а идти — копны класть — все-таки надо… А то, гляди, росой хватит! — проговорил наконец Яков, поднимаясь с крыльца.
Марфуша проворно накинула на пробой петлю и заткнула ее деревяшкой, тут же висевшей на веревочке. Когда Яков брался за грабли, завалившиеся за крыльцо, вдали послышался колокольчик, и все ближе, ближе…
— Кого бог дает? — заметила Марфуша, выходя из ворот.
— Может, писарь опять… — говорил Яков, идя за женой.
Колокольчик той порой смолк. Яков издали видел, что какая-то пара лошадок остановилась у старостиной избы. Дорожа последними часами заходящего дня, он, не останавливаясь, поворотил к реке и стал спускаться по тропинке, извивавшейся по обрыву.
— Не беги! Тише! — крикнул он жене. — Урони ребенка-то…
— Да круто больно… Так и толкает! — отозвалась та, сбежав с кручи и остановившись над водой.
— Толкает! — добродушно передразнил ее муж. — Я вот ужо тебя толкну…
«Он только что прошел»… — «Куда?» — «К реке… на покос, надо быть»… Этот отрывочный разговор донесся до Якова, когда он с женой был уже на середине реки. И почти в ту же минуту на береговой круче появился староста, порядочно запыхавшись, с раскрасневшимся лицом и без шапки.
— Яков! А Яков! — кричал староста. — Подь сюда!
— Чего тебе? Чего орешь-то?.. — отозвался Яков, в пол-оборота оглядываясь на старосту.
— Завтра тебе в волость нужно… бессрочных собирают…[1]
из правленья, вон нарочный… — выкрикивал староста, тяжело переводя дух.— Каких бессрочных? — переспросил Яков, переступая с ноги на ногу.
— Ваших, слышь, — гвардейских!.. Да подь-ка сюда… Вон бумага…
И староста, почесываясь, поплелся с берега.
3
Марфуша обомлела и стояла, не шевелясь, как вкопанная. В первую минуту ни один мускул в лице ее не дрогнул, только все лицо вдруг побледнело, да глаза с напряжением уставились вверх, на то место, где за минуту перед тем стоял староста и где теперь был виден лишь песчаный бугор да груда полусгнившей соломы, а выше — голубое сияющее небо, озаренное красноватыми лучами вечернего солнца… Впрочем, для Марфуши красного солнышка уже не стало; оно словно пропало, скатилось за край земли — и все кругом нее вдруг замутилось, потемнело; посерел, приуныл весь белый свет… И Якова словно обухом по лбу хватил староста своим известием.
— Яша! Правда? — чуть слышным шепотом сорвалось с уст Марфуши.
— Надо узнать толком… — отвечал Яков, возвращаясь в деревню.
Он пошел к старостиной избе; жена — за ним. Тут уж не оставалось ни малейшего сомнения и никакой, надежды. Им, признаться, до последней минуты думалось: «Не вранье ли?»… Теперь уж, конечно, стало не до работы; некогда копны класть да сено убирать…
— Ты домой ступай! А я — сейчас… — молвил Яков жене.
Значит — «правда»…
С тихим, надрывающимся плачем шла Марфуша по деревенской улице, ничего не видя, ни на что не глядя и спотыкаясь, точно пьяная. Горе одурманило ее… Слезы застилали ей глаза, текли по загорелым щекам, падали куда попало — наземь, на руку, на волосы спящего малютки. Непригляден, холоден показался ей теперь сквозь слезы этот красный догорающий вечер. «Господи! Что с нами будет? Что будет?!» — шептали ее побелевшие губы, а сердечушко кровью обливалось… Пришла она в избу, тяжело опустилась на лавку, да так и замерла. Ни одного ясного чувства, никакой ясной мысли не пробуждалось в ней. Жгучею, нестерпимою болью всю ее охватывало… Одно лишь с убийственною ясностью стояло перед нею, как дикий кошмар: «На войну
Заплакал ребенок… Марфуша машинально, по привычке, расстегнула рубаху и прижала к себе ребенка. А у самой глухие рыдания так и рвутся из груди; сердечушко ноет болит, словно кто-нибудь железными щипцами зажимает его. И плачет она, наклонившись над Пашуткой, и кропя; Пашуткину голову ее горячие слезы. Уже смокли от слез его светлые волосики. А он и не чует, что мать с горя убивается он — знай себе — тянет свою соску…
А Яков зашел в питейный и купил косушку.
— Что ж делать! Надо, брат, послужить… — отозвался он, встряхивая волосами, когда целовальник выразил ему свое сожаление. — На то, брат, и солдат, чтобы воевать…
Он кашлянул, выпил тут же залпом половину косушки, а остальные старательно заткнул пробкой и скляницу пихнул за пазуху.
— Только знатьё — не жениться бы! — со вздохом про шептал он, выходя на улицу и торопливо проводя рукой по глазам.