Едва выбрались за деревню, как с гор в распадок сползли дымные сумерки.
Комсомольцы шли гуськом, прокладывая глубокую лыжню в пушистом снегу. Родион шагал позади всех. Им владело тревожное нетерпение обогнать команду, гикнуть и кинуться вниз по крутому склону, оставляя позади белые вихри. Но, сдерживая себя, он хмурился: «Это ты перед ней хочешь выхвалиться!.. Больно ты нужен ей».
В небе стыла луна, осыпая лесные поляны и дорогу голубой пылью.
У моста лыжники сделали привал и разожгли костер. Над рекой стлался легкий пар, точно она дышала, засыпая на морозе.
Родион пробрался к берегу за хворостом и остановился у обледенелого камня.
Хруст ветки за спиной заставил Родиона вздрогнуть. Он обернулся, и предчувствие чего-то необыкновенного, что должно было сейчас произойти, сковало его.
Позади стояла Груня. На плечах ее шубки сверкал осыпавшийся с веток снег.
Она неловко прятала руки в узкие рукава шубки.
— А где же твои варежки?
— Я их там бросила, у костра, пусть подсохнут…
Не долго думая. Родион распахнул полушубок:
— Хочешь, отогрею? Да не бойся!
Мгновение она колебалась, готом несмело просунула ему подмышки озябшие руки и вдруг тихо засмеялась.
— Ты чего?
— Просто так. — Груня чуть отстранилась, и он увидел ее блестящие, потемневшие глаза и прядку волос, усыпанную снежными хрусталиками.
— Какая ты красивая, Грунь, — точно в бреду, сказал Родион. — Я еще в тот раз, как увидел тебя на лодке, сразу…
— Я знаю, — робко перебила Груня, — я за это время, что мы не виделись, все припомнила…
«Любит», — будто кто шепнул Родиону это слово. Он склонился и поцеловал Груню в теплые, податливые губы.
Она доверчиво прижалась к нему и заплакала.
— Что ты? Что ты? — испуганно забормотал Родион. — Разве я обидел тебя?
Груня покачала головой:
— Потому что я… Потому что ты… ты любишь меня… Я сама не знаю…
Переполненный нежностью и жалостью, он прикрыл ее полой полушубка, ни о чем больше не спрашивая.
Груня и вправду не знала, откуда пришли эта непрошенные слезы: то ли оттого, что прошло ее детство на глазах у суровой, нелюдимой тетки и некому было теперь порадоваться ее счастью, приободрить напутственным родительским словом, то ли оттого, что подоспела та пора жизни, когда человек юн и уже прощается с юностью и не знает, что ждет его впереди.
— Гру-ня-я! Пое-ха-ли-и!..
Она вытерла слезы и отстранилась.
— А как же я? — спросил Родион.
Груня задумчиво посмотрела на далекие снеговые вершины, облитые лунной глазурью.
— Какой ты чудной! — в голосе ее были удивление и нежность. — Приезжай к перевалу в воскресенье. Ладно?
Родион радостно закивал: он был на все согласен, лишь бы скорее увидеть ее снова.
— На, возьми мои варежки, а то замерзнешь…
— Да у меня, наверное, свои высохли…
— Ну вот, я их и заберу. — Ему казалось, что, взяв его варежки, Груня придет уже наверняка.
— Я пойду — зовут меня, — нерешительно сказала она.
— Погоди немножко… Все равно они без тебя никуда не уедут… Ну, еще чуток!
Он притянул ее к себе и ласково прикоснулся губами к ее щеке.
Груня оторвалась от него и пошла, сбивая хворостинкой снежные хлопья с веток.
Надев у костра лыжи, она побежала. Ей хотелось петь, и, бросаясь с круч, она смеялась, оставляя позади пенный след, слушая шелест снега под лыжами. Вот она вылетела на взгорье, и у нее перехватило дыхание.
Внизу, в глубокой долине, рассыпались игрушечные кубики домов, неслась быстрая, незамерзающая река.
— Как красиво! — шепнула Груня. — Родион, милый…
Впереди, за высокими соснами, лежал налитый лунным светом простор, и она тихо скользнула меж черных стволов в синюю мерцающую долину…
С этого вечера все, казалось, предвещало ей счастье: и редкие встречи с Родионом, и первые подснежники, которые они сорвали на горных склонах, и знакомство с родителями Родиона, приветившими ее, как родную, и сам он, сдержанный, ласковый, и то радужное июньское утро в день свадьбы, когда подружки разбудили ее.
Кровать была забросана цветами: желтыми стародубками, ярко-бордовыми марьиными кореньями, огненными саранками, раскрытыми, как маленькие граммофонные трубы.
С восторженным удивлением оглядела Груня нарядных подружек в венках из ромашек, заваленный подарками широкий крестьянский стол.
— Ой, девоньки, родненькие мои! — вскрикнула она, протягивая руки и чуть не плача.
Подружки шумно окружили ее, затормошили, потом, встав полукругом, лукаво перемигиваясь, с притворной важностью запели старинную свадебную песню:
Заливистые девичьи подголоски бросили песню в распахнутые настежь окна.
Натянув до подбородка одеяло. Груня слушала, полузакрыв глаза, счастливая улыбка блуждала на ее ярких, как вишни, губах.