Мальчик цепко, не разжимая рук, держался за ее шею, девочка прислонилась щекой к колену, и Фрося не решалась потревожить детей.
— А справишься одна?
— Где не сумею, вдвоем наведаемся.
И только когда стукнула дверь, Фрося вдруг подумала, что напрасно отпустила Груню, словно та оставляла ее здесь не на час и не на два…
А Груня в это время почти бежала двором, боясь, что Фрося раздумает и выскочит следом. За воротами она отдышалась, пошла тише и снова почувствовала гнетущую тоску. Свернув к первой попавшейся калитке, она миновала просторные холодные сени и вошла в избу.
Яркое зимнее солнце ломилось в окна; отброшенная высоким зеркалом, стлалась по потолку радужная дорожка, сверкали спицы велосипеда, подвешенного у двери, горели бронзовые ручки на крашеном, темно-бордовом комоде. В избе было чисто и тепло.
— Есть кто дома? — спросила Груня и услышала в ответ лишь свое громко стучавшее сердце.
Из крана никелированного самовара на столе звучно падали в блюдечко капли. Груня позвала еще раз, и на печи кто-то завозился, надсадно кашляя. Затем показалась седая, всклокоченная, чуть трясущаяся голова старухи:
— Погодь, милая, я мигом слезу… Да ты по делу, ай как?
— По делу, бабушка!
— А хозяйки-то нашей нету, — обеспокоенно заметила старуха и, кряхтя, стала осторожно спускаться с печки, с выемки на припечек, с него на стул, и вот стала перед Груней низенькая, сгорбленная, похожая на гриб в красном своем, платке и свисавшей темной юбке. — Ты чья будешь-то?
— Васильцова Аграфена, за Родионом я…
— А-а, слышала, слышала, — старуха закивала головой. — Ну, дай вам бог… Деток-то еще нету?
— Да ведь я недавно, бабушка, — Груня начала волноваться, — сыграли свадьбу, и он ушел…
— Ах ты, беда какая, господи! — Тяжело дыша, старуха присела на лавку. — Чего только Гитлер окаянный не понаделал своей войной… И народили же таких иродов на нашу муку!.. Что ж за дело у тебя ко мне, касатка?
Груня объяснила. Старуха слушала ее внимательно, голова ее судорожно вздрагивала, было непонятно, соглашается она или нет. Но едва Груня кончила говорить, как старуха заморгала редкими ресницами, красивые, ясные глаза ее, глаза человека, который много выстрадал, заволокло слезами.
— А нам посылать-то некому, девонька, — голос старухи задрожал. — Уж с месяц как похоронную получили… Сынку и так теперь тепло в землице-матушке…
— И мне… И мне некому… а я вот хожу, собираю! — выдохнула Груня.
Она сама не знала, как вырвались у нее эти слова, и испугалась своего признания. Будто рухнула с таким трудом созданная ею запруда, не выдержала напора, и все, что скопилось в ней за эти мучительно долгие часы, хлынуло, опустошая душу. Груня прильнула к этой чужой для нее старухе, схватила ее руки, исступленно гладила сухие, шершавые пальцы.
— Тише, тише, — шептала она, цепляясь за старуху, точно провяливался под ногами пол.
Слезы опалили щеки, и Груня не могла сдерживать их.
— Да что ты говоришь, господь с тобой! — старуха крестила ее.
— Ах, бабушка, вчера получила, — задыхаясь, глотая слезы, говорила Груня. — скрыла от свекора со свекровью… Голову потеряла…
— Ну будет, будет, доченька, — старуха прижала Грунину голову к груди, вытерла концом фартука ее мокрое лицо. — Ишь, что я, старая, наделала! Да разве их кто жалеет, вещи-то, бери, что хочешь, бери — к слову я это…
— Только вы молчите про то, бабушка, — просила Груня, — чтоб никто не знал!
— Как можно! Конечно, буду молчать! — успокаивала ее старуха. — Да постой, куда ты?
Опираясь на ее плечо, Груня выпрямилась. У нее кружилась голова и дрожали ноги.
— Пойду я, бабушка… До вечера надо полдеревни обежать…
— Ну, гляди, тебе виднее… А то я вон самоварчик поставила, согреешься…
— Нет… Спасибо, бабушка…
Старуха проводила Груню до крыльца и там взглянула в ее бледное, выжатое страданием лицо своими чистыми, глубокими глазами.
— Не истязай себя, — зашептала она, полуобняв Груню за плечи, — хоть и стала у тебя жизнь, что осинка, горькая, да ведь молодая ты… Еще сколько раз выпрямишься… Это вон меня горе под корень подкосило… — руки старухи потянулись к фартуку, губы ее скривились, но глаза были сухие, видно, иссякли слезы, — жила-то ведь я ради него одного. А как убили, для меня ровно свет погас…
Груня, пошатываясь, вышла на улицу. Полыхали на солнце сугробы, снежинки мерцали, как осколки битого стекла, было больно глазам. Улица, казалось, куда-то уплывала. Груня опустилась на колено у сугроба, голыми руками захватила пригоршню снега и стала растирать им свои одеревеневшие щеки. Потом набрала еще пригоршню и прижала к саднящим глазам.
После разговора со старухой она смелее входила в избы, держалась увереннее и сразу, еще от порога, поздоровавшись, говорила, зачем пришла. И, видимо, была в ее голосе такая убежденность, что люди, не раздумывая, открывали сундуки, комоды, гардеробы — и мешок ее все более и более наполнялся теплыми вещами.