На платформе было ветрено, морщинились мутные лужи, в станционном скверике еще серели остатки грязного снега. Ребятишки совали в карманы курточек посиневшие кулачки и, толкаясь, смеясь, что-то громко кричали друг другу.
Их увлекала шумная станционная толчея, сиплые гудки паровозов, блестящие рельсы, огоньки светофоров, медный позеленевший колокол, который пел, когда они запускали в него камешками.
Груня не сразу заметила стоявшего в сторонке большелобого мальчугана лет четырех. На нем была черная матросская куртка с бронзовыми пуговицами, брюки-клеш, наползавшие на стоптанные ботинки; большая клетчатая кепка, надетая козырьком к затылку, наполовину прикрывала покрасневшие уши.
Груня подошла к нему, и он рывком поднял голову.
«Мамоньки! — чуть было не вскрикнула она. — До чего на Родю похож!»
У мальчика было широкоскулое лицо с глубокими темно-карими глазами, мягко-круглый подбородок, разделенный нежной, будто вдавленной пальцем ямочкой.
— Ты чей? — спросила она, не в силах унять дрожь в голосе.
— А ты чия?
Едва услышав голос мальчика, Груня задохнулась от волнения и вдруг притянула его за плечи. Он не вырывался. Она ласкала глазами его лицо, отыскивая в нем неуловимо родные черточки, изумляясь и радуясь тому, что всем своим неоформившимся обликом мальчик разительно напоминал ей Родиона.
— Как зовут-то тебя? — опомнясь, спросила Груня.
— А тебя как? — с задорной настойчивостью повторил мальчик, и она рассмеялась.
— Да ты чего чудной такой, а? — Она торопливо рылась в своих карманах, но ничего не находила. — Груней меня зовут… Из деревни я, в колхозе живу…
— А меня Павлик… Мы из города приехали вон с той тетей… Папка на фронте, а мама… — Мальчик замялся, низко опустил голову и досказал шепотом: — Нету мамы…
Груня прижала мальчика к себе. Он притих у ее плеча и дышал теплом ей в щеку.
— А это у тебя чего? Кнут? А ты что, на коне ездишь? Дай, — он дернул за кнутовище, которое Груня держала подмышкой, и она расслабила руку.
— Бери!
— Насовсем?
Груня улыбнулась:
— Бери насовсем.
Мальчик схватил кнут, бросился к своим товарищам, но вернулся. Он доверчиво подходил к Груне, мигая светлыми ресницами.
— Тетя, — он просяще заглянул в ее глаза, — а ты придешь еще?
— Приду.
Она смотрела вслед, едва сдерживаясь, чтобы не побежать за ним, чувствуя, как теплеют ее веки.
Станцию затягивали синие сумерки. В заезжей Груня задала коню корм и легла на отведенную ей в общей комнате койку.
Не спалось. Мешали непривычные шорохи чужой, необжитой избы. Мигала под потолком тусклая электрическая лампочка, скрипуче, как полоз на снегу, пел за стекой самовар, из полутемного угла доносился смешливый шепоток, словно пробивался сквозь бурелом и каменья невидимый ручей.
Груня думала о посевной, об уцелевших островках озимой, которую надо было подкормить теперь добытым удобрением, но странна, мысли эти сейчас мало волновали ее.
Заслоняя все заботы и тревоги, вставал перед ней кареглазый мальчик и спрашивал: «Тетя, а ты придешь еще?»
«Озорной какой… И кепку зачем-то задом наперед надел», — она улыбнулась, боясь сознаться себе, что такой баловной, непоседливый он еще больше ей по душе.
«Измаешься тут за ночь, — решила вдруг Груня, — поеду домой».
Она быстро собралась и вышла во двор. Лошадь, стоявшая под навесом, покорно потянулась за ней, задевая копытами смутно белевшие на земле оглобли.
От улицы повеяло дремотным покоем, лишь жалобно крикнул где-то колодезный журавль, и снова стало тихо. Красными углями в окнах изб тлели огни; тянуло горьковатым дымком.
В полях было пустынно и тихо. Приподнимаясь в телеге, Груня не отрывала глаз от сверкающей, как монисто, нитки станционных огней. Они то взлетали, путаясь в оголенных ветлах рощицы, то пропадали, заслоненные бугром, и тогда возникала в небе зыбкая белесая муть, похожая на отсвет далекого степного пожара.
«Напрасно, поди, всполошилась», — думала она, провожая взглядом последние бусинки, пока тьма не раздавила их.
Мысль о мальчике согревала Груню, торопила в деревню, и она не чувствовала себя такой одинокой и осиротевшей, как прежде.
Как чугунная, гудела под телегой подмерзшая к ночи дорога, булькала железная уздечка, шагали вдоль обочины телеграфные столбы, соединенные паутиной поющих проводов. Груня погоняла лошадь. И мысли ее, то радостные, то беспокойные, как эти нывшие в ночи провода, не давали ей покоя.
На рассвете дорога свернула в бор; в глубине его, рассекая поляны и чащи на пестрые лохмотья, заметались золотые лучи. Сочилась сквозь голые ветки синева неба, светлела за сосенками березовая, атласно-белая опушка.
За поворотом полыхнуло в глаза Груне слепящее, в солнечных светляках озеро.
У берега, вдавив в желтый песок колени, точно молясь на взошедшее солнце, пил воду здоровенный мужчина, медленно черпая ее пригоршнями. Груня видела его лохматую рыжую голову, серую, как еловый пенек;
шею, вросшую в покатые плечи. Грязная, обветшалая рубаха, растянутая могучими лопатками, казалось, вот-вот расползется. Желтые разбитые сапоги щерились отставшими подошвами.