— Вот это здорово! — воскликнул польщенный Кокухин. — Выходит, ты в партизанах был? Ни за что не подумал бы, что ты меня в таком месте видел и крепко запомнил! Память у тебя, видно, дай бог каждому. И чего только не случается на этом свете!.. Ведь он меня, Никита, под Богдатским хребтом встречал, когда мы ездили вручать красным семеновское воззвание, — обратился он к рыжебородому. — Мы тогда вырядились, как индюки. Все на нас с иголочки было… Ну, раз такое дело, Улыбин, тогда ты меня и Никиты не бойся. Будем сейчас чай варить и разговаривать. Поговорить нам надо крепко. Мы теперь не семеновцы, а неприкаянные дезертиры. Вторую неделю отсиживаемся здесь и ждем, когда придут в Доно красные. Собираемся идти к ним с покорной головой.
— А где теперь твои кресты? — спросил Ганька. — Здорово они к тебе шли. Любо-дорого поглядеть на тебя было.
— Кресты со мной. С ними я не расстанусь. Я их не от Семенова получил… Смотался я, Улыбин, от Семенова, сижу здесь и не знаю, как меня красные встретят. Простят или на распыл пустят, как ты думаешь?
— Конечно, простят, — уверенно ответил Ганька. — Будешь спокойно дома жить.
— Дай бог, дай бог! И как только я теперь Степану в глаза глядеть буду? Уж он-то надо мной зубы помоет…
— Не помоет, — грустно вздохнул Ганька. — Убили его в Богдатском бою. Героем он там погиб. Окружили его в рукопашной японцы. У них штыки, у него шашка. Пятерых развалил он от плеча до пояса, а остальные его на штыки подняли. Подбежали наши, перебили японцев — и к нему. А он лежит на спине, раскрытым ртом воздух, как рыба, глотает… Мне об этом один партизан рассказывал, у которого все это на глазах произошло.
— Эх, Степан, Степан! Друг ты мой разлюбезный! Значит, не видать мне его больше. А я-то надеялся, что он меня хоть и проберет, а в обиду никому не даст… Прямо не знаю, что теперь делать? Домой идти или за границу подаваться, куда моя жена с отцом убежала? — говорил расстроенный Кокухин, ломая в руках ветку.
— Я за границу не пойду, — сказал ему на это рыжебородый Никита. — Там сладкого тоже мало будет. Так что, если решишь туда, разойдутся наши пути-дороги…
Пока Кокухин и Никита варили в промоине, у землянки, выкопанной наспех, чай, Ганька напоил коня, напился сам, а потом долго и старательно умывался. Ему совершенно необходимо было остаться подольше наедине с самим собой, чтобы подумать над судьбой бравого георгиевского кавалера Кокухина, вчерашнего семеновца и сегодняшнего дезертира, не знающего, что ему делать дальше.
За чаем Кокухин рассказал, что короткий разговор с Пахоруковым под Богдатским хребтом дорого — обошелся ему. Среди парламентеров оказались люди, сообщившие о нем начальнику полковой контрразведки. Тот долго допрашивал его, грозя расстрелом. Напрасно доказывал Кокухин, что он ни в чем не виноват. Его, правда, не арестовали, но разжаловали из урядников в рядовые и неусыпно следили за каждым шагом. Он тогда и махнул к Унгерну, который был его полковым командиром на германском фронте. Тот сначала принял его любезно и снова произвел в старшие урядники. Но позже, когда Кокухин отказался расстреливать ни в чем не повинных приискателей, Унгерн изменил свое отношение к нему. Вскоре знакомый штабной писарь предупредил Кокухина, что его собираются вернуть в полк, из которого перебежал он к барону, чтобы судить военным судом. Тогда-то Кокухин и бежал из Конно-азиатской и теперь отсиживается вместе с Никитой в этой чертовой глуши.
Из рассказа Ганька с огорчением понял, что только обстоятельства вынудили его порвать с Семеновым и Унгерном.
Говоря о своей службе у Унгерна, Кокухин спросил Ганьку, знает ли он о том, что там служат и мунгаловцы.
— Знаю, — ответил Ганька. — Одного я сам видел. Это Петька Кустов.
— Он не один там из ваших. Своими глазами я видел Максима Пестова, Кузьку Полякова, Артамошку Вологдина, Лариона Коноплева и Агейку Бочкарева. Максима я чуть было не подбил вместе убежать. В самый последний момент он что-то раздумал.
— Как это угораздило попасть к Унгерну Агейку и Лариона с Артамошкой? Агейка-то вековечный батрак, а Ларион закаялся служить в белых, когда наши в плен его взяли и домой отпустили.
— Вот уж этого я тебе не скажу. Чего не знаю, того не знаю… Ну что, может, поспим после еды часок-другой?
— Нет, я спать не буду. Мне надо дальше ехать.
— Дело твое. Мы тебя держать не станем. Ты при случае замолви за нас словечко перед дядей. Он ведь у партизан большой начальник. Может случиться так, что предстанем мы перед его очи. Тогда нам твоя заступа пригодится.
— Это я и без вашей просьбы сделаю, — сказал Ганька. — Поступили вы со мной по-хорошему. Я думал, что до нитки оберете, а вы меня и чаем напоили и потолковали мы по душам. Возвращайтесь домой, никого не бойтесь. А если будут прижимать — я и дядя с братом за вас свое слово скажем… Как мне теперь лучше ехать-то?