Сташек прильнул ухом к стене и слушал, как комендант Кауфманн отдает подчиненным приказы. Еще Кауфманн говорил по телефону со своими «польскими» коллегами из Лицманштадта. Им он докладывал, что близлежащие дома и постройки, в том числе дровяные склады, тоже загорелись, и еврейские пожарные не смогут погасить огонь, если им не дадут доступа к гидранту, который находится в двадцати пяти метрах от границы гетто,
Через полчаса поступило сообщение. Разрешение было получено.
Еще через полчаса разобрали деревянные заграждения и баррикады с колючей проволокой вдоль Вольборской улицы, и сразу после этого среди сотен
Сташек видел, как немецкие пожарные в щепки разрубили ломами и пожарными топориками горящие двери и повели целую армию пожарных под балками, которые падали, осыпая их дождем искр. В первый раз за почти четыре года границы гетто открылись, и немецкие, польские и еврейские пожарные сражались бок о бок.
Постепенно причины пожара выяснились. После сентябрьской акции больницу переделали в деревообрабатывающую фабрику, бывшую одновременно мебельной, но никому и в голову не пришло, что больничный лифт вряд ли можно использовать в качестве грузового, не подновив пожарную систему. Из-за перегрузок произошел разрыв кабеля — и от одной искры сгорела вся фабрика.
От фабрики огонь распространился на склады, где три с половиной тысячи только что произведенных детских кроваток ждали отправки в Рейх. Главный пожарный Лицманштадта потом признавался: если бы не своевременное вмешательство еврейских пожарных, в огне погибли бы не только ветхие деревянные постройки гетто, но и жизненно важные гражданские и военные сооружения города, и ущерб исчислялся бы миллионами марок. Через два месяца на церемонии в Доме культуры оставшимся в живых пожарным вручили особую медаль (лицо председателя в профиль на фоне стилизованного изображения самого высокого моста); произнося речь, председатель упомянул каждого пожарного, участвовавшего в спасении гетто:
~~~
Сташеку нравилось бывать с людьми, которые по торжественным дням собирались в доме председателя. Люди вроде Якубовича, Райнгольда, Клигера и Миллера. Ему нравились их решительная серьезность, сдержанное покашливание и то, как замедлялась их речь и понижался голос, когда они отворачивались. Больше всех ему нравился Моше Каро, человек, который, как говорили, спас его, когда из Бжезин и Пабянице пришли транспорты с детьми и «сумасшедшими» матерями и немцы грозились расстрелять их на месте.
Однажды, когда до бар-мицвы Сташека оставалась всего пара месяцев, Моше Каро повел его в старую иешиву на улице Якуба, где хранились священные книги. Господин Каро взял связку ключей у дежуривших в тот день людей Розенблата и повел Сташека по узкому боковому проходу на второй этаж, на галерею, стены которой были обшиты деревом. За черной бархатной драпировкой скрывалась высокая окованная железом дверь. Каро отдернул драпировку и долго гремел ключом в замке, пока наконец не отпер его. В свете голой электрической лампочки на полках и вдоль стен обозначились длинные ряды ларцов с Торой и молитвенников. Некоторые свитки Торы так пострадали от огня, что их едва можно было развернуть. Два из них, объяснил Каро, попали сюда из синагоги
Моше Каро был человеком спокойным и тихим, он двигался медленно и с величайшей осторожностью. На лице у него застыло неизменное выражение доброжелательности, которое он обращал ко всем своим собеседникам и которое, как представлялось Сташеку, не менялось, даже когда Моше спал. Но временами в Каро загоралось какое-то скрытое беспокойство. Взгляд становился пустым, обращенным внутрь, а голос, обычно мягкий и умиротворенный, вдруг начинал звучать твердо и тревожно: