— В чем дело?! — гаркнул он хриплым басом (такой же бас был и у отца его) и вдруг изумленно разинул рот: — Филипп? Ты? Зачем ты тут? Как сюда попал?
Отец стоял в почтительной позе. Черные, сросшиеся на переносье брови Ивана Марковича грозно насупились. Он, наверное, подумал, что отца прислала молодая хозяйка.
Отец торопливо рассказал о цели приезда. Иван Маркович выслушал молча. На его красивом, уже начавшем отекать смуглом лице отражались апатия и досада: неладные дела в имении, о котором он менее всего думал, отрывали его от каких-то более важных, далеких от хуторской жизни интересов.
— Ну, так что же? Что надо делать? — резко спросил Адабашев.
У него была такая же, как у отца, манера разговаривать — грубо, отрывисто, часто вспыливая.
— Надо ехать, Иван Маркович. Поговорить с хохлами. Иначе они все растащат. Они уже до дома добираются — забор ломают, в окна залезают, — сказал отец.
— Ах они, сук-кины дети! Ну, я им покажу! — проворчал Иван Маркович и пустил крепкое армянское ругательство. — Ну, что ж… Едем, — решительно добавил он. — Домой я не поеду, а прямо на вокзал. Ты уже обедал? Ел что-нибудь?
— Ел… Я же у хозяйки был… И ей все рассказал, — несмело сообщил отец.
— Г-м-м, ч-чер-рт! — неопределенно прорычал Адабашев. — Это она послала тебя сюда?
— Нет. Она ничего не сказала. Это кухарка…
— Ах, старая шельма! — свирепо сдвинул брови Иван Маркович. — Едем!
Швейцар, подобострастно сгибаясь, надел на Ивана Марковича легкое весеннее пальто, подал шляпу, тросточку. Адабашев небрежно бросил ему кредитную бумажку и, не оглядываясь, вышел.
У подъезда он окликнул извозчика, теперь на воздухе уже явно нетрезво пошатываясь, влез в пролетку, кинул отцу:
— Садись и ты, Филипп.
Так, в молчании, доехали до вокзала, причем всю дорогу молодой хозяин прятал лицо в воротник. На вокзале он велел отцу купить билеты второго и третьего класса, так что до Синявки, все тридцать пять верст, хозяин и батрак ехали в разных вагонах. Из вагона Иван Маркович вышел совсем трезвым, но еще более мрачным, сосредоточенным на какой-то ему одному известной думе.
До хутора добирались на наемной подводе. Адабашев ни о чем больше не расспрашивал и только всю дорогу усиленно курил. А когда из-за степного бугра выплыли сиротливые постройки обезлюдевшей экономии, черные глаза хозяина странно оживились, в них мелькнуло что-то вроде удивления и испуга. По-видимому, неприглядный вид хутора подействовал на него удручающе. Он не был в нем года два. Разваливающиеся птичники и свинарники, разбитая черепица на крышах, словно уменьшившийся в объеме, приникшей к склону балки сад — все это, как гневный укор нерачительному владельцу, немо взывало о помощи.
— Э-ге-ге! Вот так-так! — неопределенно воскликнул Иван Маркович и, отвернувшись, яростно сплюнул.
Уже вечерело. По балке, крадучись, ползли скучные тени. Из степи долетали крики погонычей. Тавричане заканчивали сев кукурузы, подсолнечника. В степи теперь хозяйничали они.
Адабашев не пошел осматривать ни машинный сарай, ни пустые амбары, ни другие постройки, не обнаружил желания заглянуть в распускающий нежную листву сад. Он все время курил, доставая из золотого портсигара папиросу за папиросой, и брезгливо топырил мясистые губы.
Несмотря на позднее время, он велел отцу тотчас же позвать старосту Петра Никитовича и всех хуторян. На приглашение отца — пока тавричане соберутся — зайти в хату и закусить Иван Маркович отрывисто ответил.
— Некогда. Я через час должен уехать, чтобы успеть к вечернему поезду.
И отец не стал его упрашивать. Иван Маркович так и остался сидеть на крыльце пустого дома с заколоченными окнами и ожидать тавричан. К немалому удивлению отца, они собрались очень быстро, а Иван Фотиевич Соболевский явился чуть ли не первым. Он весело отдувался и был красен лицом, как разрезанный спелый арбуз. Прозрачно-светлые выпученные глаза его смотрели смело и хитро.
Тавричане подходили к Адабашеву здороваться, протягивали руки, но он делал вид, что не замечает этого, и только небрежно кивал.
Петро Никитович суетливо и грузно топтался вокруг Адабашева, заискивающе похохатывал, лебезил, приглашал «на вареники»; Иван Фотиевич что-то рассказывал о затянувшейся весне и запоздалом севе, о том, что арендуемая адабашевская земля стала скупа на урожаи и не окупает вложенных в нее средств, что «дуже гарно, що вы, Иван Маркович, перестали заниматься хлеборобством и що треба скинуть хоть трохи арендную плату».
Отец присутствовал при разговоре, но не вмешивался и только слушал. Панченко и Иван Фотиевич бросали на него все более неприязненные взгляды, видимо, считая его доносчиком и хозяйским прихвостнем. «И хочь бы было за що, а то так — за здорово живешь», — как бы говорили их глаза.
Молодой Адабашев вдруг перебил болтовню старосты. Зажигая очередную папиросу, резко заговорил: