Милая, незабываемая, превращающая жизнь в мечту пора детства! Неуемная игра воображения, жажда новых открытий, когда все предстает в преувеличенно ярком заманчивом свете! Если бы люди могли сохранять эту неуемность воображения, смелый полет мечты и жажду нового до конца дней своих, то мир двигался бы по пути прогресса значительно быстрее и, может быть, достиг бы гораздо большего.
С Ёськой мы жили дружно. Хотя часто ссорились, но тут же скоро мирились. Не проходило и часа, как до моих ушей долетал его зов: «Ёрка-а-а!»
Ёська, по обыкновению, стоял на бугре и, как мельница крылом, махал рукой. Я бежал к нему стремглав, и игры возобновлялись.
Несмотря на зажиточность Ивана Фотиевича и на то, что денег у него было не меньше, чем у старосты, Ёське не покупали ни книг, ни игрушек. Тут я чувствовал себя значительно осведомленнее. Я просвещал Ёську на каждом шагу и старался делать это так же увлекательно, как Валентин Сергеевич Куприянов. И, надо сказать, Ёська признавал мой авторитет в этом полностью. Но в хитрости и некотором безобидном лукавстве, в стремлении поиграть на моей доверчивости и неискушенности в житейских делах Ёська превосходил меня.
В числе игрушек у меня был маленький детский кошелек, в котором лежали десять копеечных монет. Зачем вручили мне такой «капитал», с которым я не знал, что делать? Не задумываясь, я просто раскладывал медные монетки и вновь собирал их.
Совсем иное впечатление произвел мой кошелек на Ёську. Он как-то подозрительно долго вертел его в руках, пересчитывал монетки и вдруг (мы в это время шли в степи по дороге), резко крутнулся на одной босой ноге, ухватился за пятку, точно ее что-то укололо или ужалило, сморщился, как от сильной боли, потом взмахнул рукой и сел.
Я опустился рядом, не спуская глаз с Ёськиной пятки, забыв о кошельке. Меня занимало одно: что случилось с другом. Морщась и охая, на мой тревожный вопрос он ответил:
— Не бачишь — мабудь, укусил тарантул, а может, оса.
И, поплевывая на пятку, стал усердно растирать ее ладонью.
Потом мы встали.
— А где же портмонет? — сам же удивленно спросил Ёська, оглядываясь.
Кошелька в его руках не было.
— Я же отдал его тебе, — озабоченно сказал он.
Я стал уверять, что и не думал брать у него кошелек. Мы заспорили.
— Тогда, мабудь, мы его потеряли, — спокойно заключил Ёська.
Я испугался и, чуть не плача, стал искать кошелек. Меня страшило наказание отца. Несколько раз мы исходили дорогу взад и вперед, даже, забредали в пшеницу, думая, не отлетел ли кошелек случайно туда, когда мой приятель взмахнул рукой, почувствовав укус тарантула. Напрасно! Кошелек словно сквозь землю провалился!
Был только полдень, но Ёська почему-то заторопился домой. Он помахал мне рукой-и пошел, все время оглядываясь… Угнетенный пропажей кошелька, я тоскливо смотрел другу вслед и думал, что сказать отцу… А Ёська, отойдя шагов на пятьдесят, достал что-то из-за пазухи и, отвернувшись, нагнув голову, стал разглядывать. И тут догадка точно насквозь прожгла меня… Я заплакал и побежал домой… Я все рассказал матери. Ничего не ответив и не побранив меня, мать ушла.
Я сидел в хате и хныкал: мне было жаль не столько копеечных монет, сколько хорошенького кошелька с изображением двух ласточек на мягкой коричневой коже. А еще меня мучили подозрение и обида на Ёську.
И вдруг дверь скрипнула, вошла мать и протянула мне кошелек:
— На, держи! Да не разевай рот!
Глядя то на мать, то на кошелек, я действительно шире обыкновенного разинул рот.
— Где ты взяла его, мама? — спросил я, пересчитав все монетки. Они были целы — все десять штук.
— Да где же… У Ёськи твоего. Я пришла к Соболевским, а Ёська сидит на завалинке и усмехается. Отдай, говорю, кошелек. Он тут же отдал, покраснел, как мак, и говорит: «Я пошутковал». Вот, поди узнай, как он пошутковал…
Я так и не спросил Ёську, зачем он это сделал. О кошельке ни я, ни он больше не заговаривали, и дружба наша ничем после этого не нарушалась. Но играть монетками я перестал и вскоре совсем забросил кошелек. И до сих пор вид денег в руках детей вызывает у меня неприятное чувство. Я убежден: деньги — плохая игрушка для детей…
Знойный день
Остро жгучий, знойный августовский день. В побелевшем небе — ни облачка. Дождя давно не было. В раскаленном воздухе — испепеляющая сухость. Над степными дорогами после проехавшей арбы или брички долго висит душная бледная пыль. В пожухлой траве и на жнивье на невидимых точилах точат свои маленькие ножи кузнечики. Скучные поскрипывающие звуки «вжи-вжи-вжи» как бы сливаются с ощущением нестерпимого зноя.
Хлеб давно скошен, копны свезены в скирды, поля пустынны. На тавричанских токах гулко бьют о землю тяжелые каменные катки, а на току Ивана Фотиевича однообразно гудит, глотая валки хлеба, паровая молотилка.