Семеновна наконец уходит, а мы с Жорой, отвернувшись друг от друга, трясемся от беззвучного смеха.
А минут через двадцать пришла к нам во двор киластая бабка Лихоглазиха. Руки у нее лежали на громадном животе под фартуком, отчего казалось, что она там прячет большую кособокую тыкву.
— Дуська у-то сказала, што мне можно горохом вылечиться. Чи правда?
— Да нет, бабушка, не поняла она…
И мы с Жорой стали объяснять, что все это не так просто, что помогает, понимаете, не сам горох, а некий, понимаете, компонент, который еще надо из него выделить и соединить с другими, да-да, все это не так просто…
— Так я и думала, — согласилась бабка Лихоглазиха. — В носе у ей, у Дуськи, не кругло про грыжу знать… Совсем уже девка забрехалась — ишь, прахессар. С ей уже вся улица смеётся — и правда!..
День или два Семеновна не появлялась на улице, но нам, признаться, было не до нее. Мы добрались наконец до складов районного нашего «Когиза», оставили там с Жорой почти половину своих подъемных и теперь блаженствуем на тулупе, обложившись книгами.
И мы совсем не слышали, как Семеновна подошла к нашему колодцу, и увидели ее, когда она уже вытащила и поставила на сруб ведро тяжело плескавшейся воды.
Голова у Семеновны, словно чалмой, обмотана была мокрым полотенцем, лицо морщилось от боли. А глаза были какие-то уж очень печальные, и взгляд совсем отрешенный, словно то, о чем думала сейчас Семеновна, находилось где-то далеко-далеко, может быть, там, откуда и возврата нет.
— Ы-их, и не стыдно? — спросила она слабым голосом, и не было в нем ни укора, ни обиды, а была только отчаянная грусть. — Пусто-смехи!.. То раньше хучь иногда дуре такой мне верыли, все с кем-никем поговорить остановисся… Все не одна, вроде с людями — э-эх!..
Она покачала головой, глядя уже не на нас, а снова куда-то будто бы очень далеко, взяла ведро и пошла по улице, сгорбившись, и голова ее, обмотанная мокрым полотенцем, была низко опущена…
Из-за дома подошла к нам мама — не знаю, мне тогда показалось, что она была где-то недалеко, когда Семеновна стояла у колодца, и, наверное, все слышала. Потому что теперь, глядя Семеновне вслед, жалеючи ее, словно не для нас, а так, чтобы самой себе что-то объяснить, мама заговорила негромко и тоже как-то очень печально.
— А то ж не правда?.. Оно и судить тоже — дак сначала подумать. Ей-то на нашей улице бумага за мужа первой пришла… Плачет, бедная, целыми днями, а тут мы к ей: «Да погадай, Дуся!..» А она слезы, бедная, оботрет да и давай… «Живой, — говорит, — и не голодный. Снишься ты ему часто у белой фате, но уже вроде и с ребятишками…» А ты и знаешь, што брешет, а все равно слушаешь. Знаешь, што брешет, а все равно легше!.. Живешь потом неделю-другую. Приснится дурной какой сон — опять к ей: «Да погадай, Дуся!» Оботрет она, бедная, слезы… А то и сама когда придет. «Ой, — говорит, — да а тебе-то чего хмуриться?.. Живой твой — бросала я на его карты!.. И все так: живой да живой, пока уже известие не получат… Это мы ее, улица вся, брехать-то и научили. Оно и нас понять — от жизнь: то война, то голод, то болезни, то еще какой черт… Люди туда, люди сюда едут. А ты до каждой сплетни прислушиваешься: «А может, хуть чуть, да правда?» И все лучшего ждешь… А оно вот теперь Андреевна рассказывала: «Вошла, — говорит, — во двор, а она меня не видит, Дуся, спиной стоит… Стоит, — говорит, — коло загородки с кролями да жалко так, — говорит, — их и вспрашивает: «Да кролики вы, мои кролики… Да скажите ж мне: да чи приедет до нас наш Витя, чи уже никогда его и не увижу?..»
ОЗЯБШИЙ МАЛЬЧИК
То ли из-за холодов, то ли потому, что рейс этот последний, народу в автобусе почти не было, лишь несколько человек сидели на передних местах, постукивали ногами.
У меня были большой чемодан и пузатая сумка, и я пошел назад, чтобы поставить все это там, где вещи мои никому не помешают, и тут его и увидел: сжавшись, он одиноко сидел на заднем сиденье — руки засунуты в карманы, и локти чуть-чуть расставлены и будто приподняты вверх, козырек надвинут на глаза, голова, туго обтянутая верхом кепки, опущена, уши оттопырены, ткнулся в грудь подбородком, а воротник торчит, шея голая… И сесть где придумал — у самой задней двери, а она плотно не прикрывается, щель такая, что запросто можно просунуть кулак… сидит, нахохлился, бездомный воробей, да и только!
Я определил свои чемоданы, устроился на сиденье над задним колесом, там, где два кресла стоят одно напротив другого, обернулся к нему:
— Садись хоть чуть поближе, а то совсем замерзнешь!
Он охотно перешел, сел напротив. Щупленький мальчишка, совсем худерба. Подбородок остренький, и нос тоже маленький и острый, глаза хорошие, внимательные. Лет, наверное, одиннадцать мальчишке.
— Холодно небось?
— Холодновато…
— А чего это ты так поздно надумал ехать?
Он как-то по-взрослому сказал:
— Да вот пришлось.
И тут же пристукнул зубами, задрожал, прогоняя холод.
— А ты разомнись, пока стоим. Зарядочку быстренько — раз, два!