А он, собственно, и не расстраивался, сказал просто о своем начальнике то, что думает, а спокойно сказать это не мог. Но отец все равно успокаивал, это было нужно и ему самому – успокаивать сына, и говорил, что их ох как много, таких начальников…
– Понимаешь, – опять возбужденно говорил сын, – это не просто сволочь, это… даже слов не подберешь, что это за человек! Он ничего не хочет делать… ладно, не делай… но ты дай работать другим! А то ведь придет, наваляет, начиркает в рукописях, когда газета уже сверстана, чтоб не забывали, что он начальник… И бегом в райком, боится, что забудут его, не вылезает из райкома… – и сын прибавил злое непечатное ругательство.
Отец вновь клал сыну руку на плечо и успокаивал его. Сын, не замечая этого, старался высвободить плечо, продолжал:
– И вот что смешно – все же в районе знают, что он за человек, и ничего. И вида не подают!
– Ну, – перебил его отец нетерпеливо, – тебе не восемнадцать лет, а тридцать почти, сам все должен понимать… Помнишь, я тебе рассказывал, – и он начинал говорить о своей работе, о шахте, из которой он тридцать лет не вылезал, о начальниках своих, о Козлове. Сын слушал, слышал, вспоминал…
Он вспоминал, что отцова шахта стояла за соседним поселком, за садами и небольшим полем, на котором сеяли гречиху. Через поле бежала пыльная теплая тропинка, пчелы густо жужжали, и идти было немного страшновато. Еще страшнее было идти через Рабочий, где пацаны были злые и драчливые. Один раз они дали ему, как тогда говорили, – пендалей, а еще раз – бежали за ним до самой шахты. Но еще страшнее, самое страшное, было встретить на поле Козлова. Козлов не был Иван Григорьевичем или Григорьичем, или Козловым – мужиком. Он был – Козлов. Так его все звали. Даже летом Козлов ходил в сапогах, галифе и защитного цвета телогрейке, да сверху еще в брезентовом, такого же цвета, плаще с капюшоном. На голове он носил похожую на военную фуражку. Он был низкого роста и казался горбатым оттого, что ходил всегда подавшись вперед, сцепив за спиной длинные красные ладони. У Козлова был горбатый, крючком нос и отвислая нижняя губа. Глаз его никто никогда не видел, не знал и не задумывался – какие они. Козлова было видно издалека и можно было еще рвануть назад или лучше в сторону, в гречиху, и залечь там, пусть лучше пчела ужалит, но почему-то я не делал этого, а шел навстречу обреченно, чуть не плача от обиды. Козлов останавливался неожиданно, когда, казалось, уже не заметит и пройдет мимо. Но Козлов все замечал.
– Мальчик, – говорил он своим скрипучим резким голосом, – как твоя фамилия?… Зачем ты идешь на шахту? Нечего тебе там делать. Поворачивай и иди домой.
Поворачивал и шел домой. И потом, пригнанный так Козловым до самого дома, прятался за сараями и плакал, прижавшись лицом к стене, чувствуя лбом, носом, щеками ее шершавую, колючую поверхность, похожую на лицо отца…
– Нет, я говорю, – рассказывал отец, – нет, товарищ Козлов! По этой путевке ни ты, ни начальник шахты не поедете, и никто из вашей конторы не поедет, потому что не вас засыпало в шахте, а меня, и не вам ноги ломало, а мне! А если ты, Козлов, начальнику путевку отдашь, я тут же сажусь и в «Правду» пишу письмо! И что ты думаешь? Отдал ведь мне путевку, а не начальнику! Вот так… А ты говоришь: редактор…
Историю эту сын слышал много-много раз. Та поездка отца в Сочи была главной отцовской заслугой и гордостью, и он любил ее вспоминать больше, чем что-либо другое. Особое удовольствие доставлял ему рассказ о том, как он в санатории поправился на восемь килограммов.
– На восемь килограмм поправился! – говорил он и гордо выпячивал грудь.
Выпивали еще раз, и сын, даже не закусив, начинал рассказывать, как там у него дела и как там у него все получается. Вообще-то, у него с первым отношения неплохие, да только и он ничего с редактором сделать не может. У него, говорит, связи в обкоме. Только за счет связей и держится. Носит же земля подлецов!
Отец слушал, слышал, вспоминал. Он вспоминал, как они выбирались из лавы, шли через заросшую высокой травой территорию шахты, был июль или август, но день нежаркий, трава зеленая, высокая. Заходили в контору, сдавали, как положено, лампы-вольф и останавливались у крана с газированной водой. А здесь уже пацаны все кружки разобрали, стоят, дуют газировку.
– Ну как газировка, крепкая? – кто-нибудь из мужиков в шутку спрашивал.
– Ага, крепкая, – отвечал самый смелый из пацанов и вытирал рукавом слезы, выбитые газировкой.
Это были их пацаны. И он видел среди них такого же белобрысого своего сына, в майке, шароварах и стоптанных материных тапках, тапки тогда не могли ему купить, не было их нигде.
– Да дело не в редакторстве, понимаешь, не в редакторстве, пусть им кто угодно будет, лишь бы только умный человек был и деловой! Надоело уже так работать!
Потом они выпивали еще и ничего не говорили уже и ничего не слышали, а только видели.
Отец видел сына. Сын видел отца.