Толин брат, Сергей, был хорошим парнем, но Толя с ним не общался. Сереге совершенно нельзя было пить, он сразу принимался красно говорить, вел себя, как помешанный. Я однажды был свидетелем безобразной выходки с его стороны. Так что мне стало ясно, почему брат Толя держится от него подальше.
Это было на квартире у дворника Николая. Дворник спал, устав от трудов праведных, а мы, бездельники, сидели на кухне и беседовали. Серега очень быстро напился, потерял тормоза, и в нем проснулся краснобай и баламут. Катерину он стал называть то Салтычихой, то Кабанихой, и все куда-то спешил, торопился. А состояние у него было такое, что беды не оберешься, – или прохожие побьют или в милицию попадет. Сидел, бормотал себе под нос бессвязные фразы:
– Ты думаешь, в божью церковь он венчаться тебя поведет? Эх, за что вы, черны вороны, очи выклевали мне? Кончилась пляска заведенной куклы. Нет больше моей царицы-красоты. Даст прохожему за ленту пеструю. А я работаю, не пью, наряжаю свою бабу для чужого дяди.
– Оставайся, – говорил Толя.
– Нет-нет, я дал ей нерушимое обещание.
– Ты, Сергей, болен, – говорила Катя.
– Я болен маниакальным стремлением к сманиванию чужих жен и бредовой склонностью к заему без отдачи. Поеду, поеду к любимой своей.
– Хорошо тебе у нее, – сожительница Сергея на двадцать лет была старше его, – лучше, чем у матери?
– Хуже. Скука смертная у них. Только мебель в квартире не плачет. А так – вся семья на разные лады. Не люди, а нытики. Я им правду говорю, а они: «Кукуй, кукуй, кукушечка». Отец ее в черта верит, черту молится. Чем хуже, тем лучше – так говорит.
От этих криков проснулся дворник, вышел на кухню. Увидев его, Серега цинично сказал:
– Ишь ты, проснулась сова замоскворецкая!
Тот вытаращил на него глаза. Сколько не было гостей, никто с ним так не разговаривал.
– Тихо, тихо, – попробовал приструнить брата Толя, – это же наш царь-государь. Здесь все его, даже стул, на котором сидишь. А ты ругаешься.
– А что же, если он рожей не вышел, в ножки ему теперь кланяться?
– Ну, ладно, ты домой спешил, так иди.
– Нет, теперь нарочно не пойду, пока царю этому голову на бок не сломаю.
С этими словами Серега схватил стул, на котором сидел и с той проворностью, которая бывает только у умалишенных, хрястнул этим стулом дворника по голове.
3
Только выписали из больницы Толиного отца, как из Минска Кате пришла телеграмма: «Матери плохо. Приезжай». Катя, разумеется, в аэропорт и первым же рейсом в Минск. И в тот же день от Толи на улице убежала собака, которую Катя подобрала и кормила. Толя переживал, как об этом он скажет жене, а собака, видимо, все чувствовала, то есть, что хозяйка уже не вернется. Случилось горе, беда непоправимая. Катерины Акимовой не стало. Полетела к больной матери, и прямо в самолете с ней случился сердечный приступ. Катя умерла. Мы узнали о ее смерти в институте, и все, весь курс, обнявшись, плакали навзрыд.
Многие плакали вместе с нами, не зная причины нашего горя, кто-то из посторонних, скорее от зажима, нежели со злым умыслом, еле слышно попытался схохмить: «Это что, похороны Сталина снимают?». Но тут же сконфузился, найдя свою шутку неуместной и ретировался.
Скорый вместе с Толей летал на похороны и говорил у гроба речь:
– Я с этой смертью не согласен. Я с этой смертью не могу смириться. Она погибла, как птица, подстреленная на взлете. Как объяснить мне вам, кого мы потеряли? Она не играла, она жила на сцене, в ее глазах стояли настоящие слезы, глядя на которые, каждый понимал, что жизнь ее не так проста, какой кажется, что она страдает, ужасно страдает из-за многочисленных несправедливостей мира сего. Она была человеком без кожи, умела чувствовать гармонию, видеть большое в малом, великое в низменном. Такие одаренные люди, конечно, нужны на небесах. Но нам-то каково? Как нам без нее теперь жить? Я верю, что она сейчас смотрит на нас с неба и говорит слова спасителя: «Не плачьте обо мне, а плачьте о себе и детях ваших». Будем же достойны памяти ее, ее высокого стремления сделать всех нас совершенными.
Эту речь он говорил на похоронах, а затем и нам читал ее по бумажке в институте.
Вернувшегося из Минска Толю уже мне приходилось таскать на себе, как раненого бойца отпаивать горячим молоком и откармливать манной кашей. Он был, как тень, ничего перед собой не видел, и ни с кем не хотел говорить. А потом заговорил, только со мной, словно стал оправдываться.