А в папке лежала вся записанная старым книжником его жизнь, начиная с поры, когда бегал он мальчиком на побегушках, таскал на Апраксином рынке тяжелые пачки книг, и книга стала для него праздником и светлым началом.
— Мой отец почитал Трофима Никаноровича, — сказал Садовников. — Когда приведете в порядок, пошлите мне рукопись, или, может быть, захвачу ее сам в свой следующий приезд... пожалуй, так будет лучше.
А полчаса спустя, накинув теплый платок, девушка вышла проводить его до того глубокого тоннеля ворот, за которым в полуовале стоял над каналом уже предзимний туман.
— Наверно, вы теперь не скоро выберетесь снова в Ленинград?
— А вдруг к Новому году подгадаю? Тогда встретим его вместе, содвинем стаканы, скажем: «Да здравствует разум!»... Все-таки если бы не книги, я не встретил бы вас никогда.
В вагоне, когда поезд уже шел, Садовников достал из портфеля брошюру о букинистах Апраксина рынка. Но она была не только о них, она была и во славу Глагола, который, по слову поэта, призван жечь сердца людей... теперь это имело еще и дополнительный смысл — пусть хотя бы и дотла сожжет сердце!
За окном шли ночные поля, по временам проносились огни дачных станций, потом бежала только ночь, и Садовников, прочитав в брошюрке простодушное изречение одного старого книжника: «Для меня книжечка — отрада, для меня больше ничего не надо!», подумал, что и для него самого больше ничего не надо, кроме того, что везет он в себе из предзимнего, хмурого, но залитого необычайным светом Ленинграда.
Вышневец — 4 километра
На одном из участков дороги Евстафьев сказал вдруг: «Притормози, Костюков», и Костюков притормозил вездеход возле дорожного указателя с надписью: «Вышневец — 4 километра».
К Костюкову, с его веселыми веснушками на курносом, рязанском лице, старательному и исполнительному, Евстафьев относился по-отечески, и как это просто в быту назвать милого человека сынком, а тот в свою очередь расположенно назовет папашей.
Но на военной службе не было ни сынка, ни папаши, а был только генерал Евстафьев, возвращавшийся с разбора военно-командных учений, и водитель вездехода — младший сержант Костюков.
— Давай свернем, — сказал Евстафъев. — Я когда-то побывал в этом Вышневце... там яблоневые сады хороши.
Вездеход свернул на боковую грейдерную дорогу, а от Вышневца можно было вернуться на магистраль другим путем.
И вправду, в яблоневых садах был этот городок, в садах той молодости, которая далеконько ушла, но, может быть, не поторопилась бы все же, если бы не война.
И, сидя рядом с Костюковым на вездеходе, подпрыгивающем на грейдере, Евстафьев вспомнил давнее, связанное с этим городом, с его тихими улицами, яблоневыми садами и с тем, что с молодой силой захватило когда-то...
Во время осенних маневров, сидя на роздыхе в садике у местной учительницы Александры Петровны Савищевой с ее дочерью Варей, учившейся в лесотехническом техникуме, он испытал вдруг чувство, будто только и искал эту девушку с ее синими, опущенными книзу глазами, лишь по временам как-то сияюще поднимавшимися на него, искал эту тихую, все понимающую, — и то, что почти сразу возникло между Варей и им и что осталось в памяти на целую жизнь, наверно, продолжилось бы и сделало бы их обоих счастливыми, если бы все не сложилось иначе... Они еще дважды встретились, уже без матери, и торопливо пообещали друг другу ничего не утратить из найденного ими.
Но несколько дней спустя маневры закончились, кони простукали по булыжнику окраинных улиц, и, сидя в седле, полный щемящей нежности, он представил себе еще спящий в этот час дом учительницы...
А позднее, когда в одной из московских газет напечатан был очерк «Маневры», он получил открытку от Вари с фотографией цветущей ветки яблони.
«Прочла вчера в газете о маневрах. Не забывайте же нас!»
Но он прочел: «Не забывай меня», написал в ответном письме о том, что унес в своей душе, и пообещал, что после Нового года приедет в свой отпуск.
Но он не приехал: отпуска ему не дали, а полгода спустя началась война, и унесло в такие гибельные дали, что многое уже давно для него, ныне генерала Евстафьева, казалось лишь приснившимся когда-то...
— Тебе сколько лет, Костюков?— спросил он вдруг. — Двадцать уже есть?
— В декабре будет, товарищ генерал.
И Костюков скосил на него глаза, впрочем давно привыкнув к самым неожиданным вопросам, которые Евстафьев задавал нередко в ответ своим мыслям, и каждый раз приходилось только догадываться, о чем генерал размышляет?
— Кончишь службу, сразу женишься, наверно? — спросил Евстафьев еще. — У тебя есть невеста?
— Договорились мы с одной, — сказал Костюков неопределенно, — обещала подзадержаться, пока кончу службу, а кто ее знает — может, и не подзадержится.
И Евстафьев подумал, что более трезво смотрит в свое будущее Костюков, чем они с Варей смотрели тогда, доверившись прелести тихого вечера в садике с яблонями.
— Женишься — позови на свадьбу... я не с пустыми руками приеду.
— Только явитесь, товарищ генерал, а на ваши руки я и смотреть не стану.