«Наверное, до угла переулка дойти не успела…» — мелькнуло у меня в голове. Нарядное платье Пташкиной задралось, открывая красивые сильные колени, но этого не видели ни она, ни Глеб, который, сопровождая носилки, задержался на мгновение у дверей, слушая какие-то торопливые слова Пташкиной, звучавшие, как отдающиеся ему, Глебу, приказания. Он всегда благоговейно внимал ее словам. «У нее зверская интуиция», — сказал мне как-то о Пташкиной Глеб. Видимо, для врача это было не последнее дело, когда такая интуиция окрыляла знания, опыт, талант. Все это было в Пташкиной. И еще у нее были длинные ноги и глаза… И еще обаяние, против которого я лично устоять не могла. Это было какое-то возмутительно насильственное обаяние. У меня были все основания не любить ее, а я ею восхищалась.
На крыльцо выглянула медсестра из приемного покоя, дружелюбно махнула мне рукой. Я подошла.
— Глеб Евгеньевич велел пройти к нему в кабинет. Он сейчас придет. Ребеночка в ожоговое повезли.
Я знала цену словам Глеба «скоро вернусь», когда дело касалось его больных. Настроившись на долгое ожидание, для начала я решила просмотреть новые поступления детских фотографий под стеклом письменного стола Глеба. Почему-то все родители не сговариваясь приносили ему фотографии своих детишек. Наверное, это был какой-то непостижимый внутренний психологический закон. На меня глянули десятки ребячьих глаз. Почти все дети улыбались, лишь на лицах немногих не было улыбки, и долгая болезнь легкой тенью омрачала глаза ребенка.
На этот раз я ошиблась. Глеб появился совсем скоро.
— Нормально. Там Полина, — сообщил он, появляясь в двери.
— Но у нее же дежурство кончилось, — я привстала с кресла, испытывая неудобство, что сижу за его столом.
— Сиди, сиди, — удержал меня за плечи Глеб, насильно ввинтил обратно в кресло. Произнес задумчиво: — У ее совести, слава богу, круглосуточное дежурство.
Он вытянул за корешок лежавшую под бумагами историю болезни, полистал ее и, словно продолжая давно начатый разговор, сказал:
— Так что мы закончили обследование Гены Крылова. Вот здесь все необходимые данные. — Глеб почему-то вздохнул. — Я бы хотел поговорить с тем, кто хочет усыновить мальчишку.
Я почувствовала, как сердце бешено сорвалось с места и запрыгало, проделывая не меньше ста ударов в минуту. «Стоп!» — мысленно приказала я себе и, с трудом переводя дыхание, как после бега на длинную дистанцию, попросила:
— Глеб… а мне нельзя сказать?
— Я повторяю — с тем, кто хочет усыновить мальчика, — резко ответил Глеб, к счастью, не отрывая глаз от истории болезни.
— Хорошо, — послушно сказала я. — Сейчас… Ты подожди.
Я исчезла за дверью, унося с собой удивленный взгляд Глеба. Медленно дошла до конца длинного коридора, упирающегося в огромное полукруглое окно. Вечернее звездное небо, кокетливо изогнувшись, выглядывало в это полукружье.
Было тихо в больнице, тихо за окном. И в себе я вдруг почувствовала непривычную тишину. Мое расходившееся сердце словно кто-то заботливой бесшумной рукой запеленал в вату, и оно уже не прыгало, а просто коротко тыкалось в мягкую ватную плоть. Жестко и трезво, как последние слова Глеба, глядели на меня холодные звезды.
Я подумала, что, может быть, сейчас на эти же самые звезды смотрит, запрокинув свою непутевую голову, Гена и мечтает об одиночестве…
Я повернулась и, пройдя по бесконечному коридору, открыла дверь кабинета. Остановилась на пороге и не мигая смотрела ему прямо в глаза. Глеб вздрогнул. Его длинные глаза какое-то время словно проверяли что-то во мне, ранее подвергавшееся сомнению. Потом Глеб коротким движением сдернул передо мной свою врачебную шапочку.
— Прости… — чуть слышно сказал Глеб. — Я просто остолоп.
«Мне очень страшно жить», — призналась я как-то Глебу.
Помню, как неодобрительно он хмыкнул и, не глядя на меня, спросил: «Почему?»
— Я боюсь неожиданностей, которые уготовит мне жизнь… я боюсь болезней родных мне людей… боюсь бабушкиной старости, не потому что будет трудно мне, а потому что ничем не смогу ей помочь, не избавлю ее от немощности, от мучений, мне страшно за каждого малыша из детского дома… и потом… я боюсь за тебя, Глеб.
Он посмотрел на меня долгим взглядом, которым только он один умел смотреть. От такого его взгляда во мне всегда начиналась тихая паника. Когда он так смотрел, я отчетливо ощущала, как уходит время. Мне никогда не было покойно с Глебом. Но когда он так смотрел, я понимала, что он знает нечто такое, чего не дано знать ни мне, ни моим друзьям — никому. И что никогда ему не поделиться этим знанием с кем-либо. Это его бремя, и, кто знает, может быть, оно дано за то высшее напряжение в борьбе за человеческую жизнь, за то участие его духа в отвоевывании малышей у смерти. Только в наказание или в награду ему это знание? На этот вопрос ответа не было.