Картинка моего двора встала на место. На детских качелях, подпихиваемый в спину несколькими парами ладошек, бесстрашно взмывал к небу, мелькая зачиненными пластырем коленками, мой дикошарый сын.
Я давно не плакала. Пожалуй, с той самой минуты, когда, ничего не понимая, как вкопанная я замерла перед тем местом, куда принесли меня ноги.
Я тупо глядела тогда на аккуратные дорожки, посыпанные песком, на зеленые свежевыкрашенные скамейки, на густую зелень сквера, по какой-то невероятной ошибке занявшего место дворика Игоря Турбина.
Из глубины сквера холодно и строго светили окна какого-то учреждения, голые, не утепленные занавесками или шторами.
Изумленно посмотрел на меня прохожий в очках.
Участливо глянули глаза толстой женщины с раздутыми хозяйственными сумками в обеих руках.
— Почему плачет тетя? — заинтересовался важный щекастый малыш.
Женщина виновато улыбнулась.
— Митюша, не отставай. Держись за сумку. У тети, наверное, соринка в глаз попала. Ты ведь сам знаешь, как это больно, когда в глаз попадает соринка!
По моим ногам прогрохотал игрушечный самосвал на длинной веревке, опрокинулся от неожиданной преграды. Оглушительно заревел щекастый малыш.
Нагнувшись, я поставила самосвал на колеса.
— Ну, вот и все в порядке. Не реви. Просто случилась небольшая авария.
Малыш радостно всхлипнул, выставил вперед указательный палец.
— Сама ревешь…
Женщина поставила тяжелые сумки на асфальт, потянула малыша за руку.
— Митюша, не приставай к тете, пойдем.
— Скажите, вы здесь давно живете?
Женщина сочувственно обвела взглядом мое мокрое от слез лицо.
— Давно.
— Здесь, на месте этого сквера, был дом… Деревянный, с каменной аркой… с голубятней во дворе… Его снесли… Давно… снесли?
Женщина нагнула голову, пригладила растрепанную челку на голове малыша и, не глядя на меня, проговорила:
— Давно. Года три назад…
— И… куда?..
— Не знаю. Наверное, по новым районам. Как обычно. Да вы пойдите в райжилотдел — вам скажут.
Я кивнула, отошла к парапету набережной. Снова прогрохотал на длинной веревке зеленый игрушечный самосвал.
— Мама, а почему тетя плачет? Соринка — очень больно, да?
— Да, Митюша, это больно…
Говорят, когда у человека отнимают руку, она, уже несуществующая, продолжает болеть. Это потому, что клетки мозга еще живы. Они живут долго, истязая человека своей несуществующей, нереальной болью. А потом… человек привыкает. Привыкает к тому, что он навсегда лишен такой, казалось бы, необходимой части себя. Привыкает не только из-за того, что отмирают клетки мозга. А потому, что мощью своего сознания понимает невозвратность, невосполнимость потери.
Это навсегда…
Я поняла, что живуча, как кошка. Моя способность адаптироваться в новых условиях была бесподобной. Она могла привести в восхищение окружающих. Безмерно страдало от этого лишь одно существо — я сама. Остальным всем моим так называемым близким было удобно и легко.
Я даже чувствовала тогда какое-то странное облегчение.
«Ну, вот и все, — думала я тогда. — И все. И пусть… Пусть так. Может, и к лучшему».
Уже потом дано мне было понять, что эта моя тогдашняя невесомость была сродни не облегчению, она была началом моей огромной пустоты.
4
«Так балдеть от музыки…» — неодобрительно заметила Нинка Зиновьева на дне рождения у Кузи, когда после игры в фанты все уселись в кресла и Кузина мама поставила «Болеро» Равеля.
Никто не умел так слушать музыку, как Игорь. Глаза его, всегда насмешливо-тревожные, становились прозрачными и бездонными. У Кузи замирало сердце, когда она тонула в их завораживающей глубине, понимая обреченно, что ей не выплыть, и проживая свою гибель, как волшебный, сладостный сон. Сердце замирало, ноги становились ватными и холодными, и все богатство мира сосредоточивалось для нее в заполонивших голубизной весь белый свет единственных, неповторимых его глазах. Сквозь плотность вобранных им звуков глядел он отрешенно на Кузю, не видя ее завороженного лица, переполненный чудодейственной силой таинственной и непостижимой стихии.
Кузина мама занималась грамзаписью, и в их доме был культ музыки. Огромные динамики, установленные в разных углах просторного холла, передавали все тонкости и нюансы звуков, записанных на диски Кузиной мамой.
Постепенно заскучавшие одноклассники перебирались в Кузину комнату, где яростно вертелась на полу бутылка, соединяя довольных девятиклассников в целующиеся, по условиям игры, пары.
— Темнота — друг молодежи, — торжественно провозглашал Макаркин, щелкнув выключателем и поставив на пол горящую свечку.
Лишь Турбин и Кузина мама надолго замирали в удобных мягких креслах, слушая одну за другой пластинки с классической музыкой.
— Это поразительно, как сильно мальчик чувствует классику, — вздыхала потом на кухне мама, перемывая груду грязных тарелок.
Кузя, зная эту страсть Игоря, часто доставала через свою маму билеты в консерваторию.
Он слушал музыку не расслабленно, как многие, — блаженно откинувшись в кресле и полуприкрыв глаза. Он был весь как натянутая тетива, — казалось, тронь его, и он зазвенит от напряжения.