Я подходила к блочному забору интерната, когда увидела, что навстречу мне из ворот вырулила чья-то спина и, качая вздернутыми ушами шапки, направилась в мою сторону.
Мальчишка лихо двигался спиной вперед. Было такое ощущение, что на затылке у него существовала еще пара глаз. Я усмехнулась, широко расставила руки, загораживая пространство тротуара. Но в этот же момент спина спрыгнула на мостовую и двинулась в обход возникшей преграде. Поравнявшись со мной, фигура чуть замедлила шаг, и из-под мехового козырька на меня глянули взрослые, непомерно большие для детского лица серые глаза в пушистых светлых ресницах.
Знакомо сжалось сердце. Вот так оно всегда собиралось в тугой болезненный комок, когда я встречалась взглядом с кем-нибудь из детдомовцев. С серьезным пытливым взглядом не ребенка и не взрослого. Это было совсем особое качество человеческой природы. Они никогда не были до конца детьми, являясь по возрасту таковыми, и еще не были взрослыми, хотя с младенчества постигли всю отчаянную глубину истинного горя. Они по-взрослому горько чувствовали, но умом ребенка не были в состоянии осознать, в чем они не такие, как те дети по другую сторону бетонного забора интерната.
— Такое впечатление, что у тебя глаза на затылке.
Мой голос прозвучал, наверное, неестественно бодро, и мальчишка почувствовал это, настороженно глянул своими взрослыми глазами, видимо угодив прямо в душу, успокоился и так же через силу весело ответил:
— У меня просто шапка-ушанка волшебная. Шапка-всевидимка. Слыхали про такую?
Меня удивили и его цепкий взгляд, и быстрый ответ, и раскованность в общении.
Когда я впервые попала в интернат, меня предупредили: «Учтите, у нас дети с дефектами центральной нервной системы». — «Все?» — «Почти. Как правило, с незначительными дефектами, но это специфика интерната».
Я подавленно молчала тогда, а директор интерната — худой мужчина с виноватыми глазами и суетливыми движениями длинных рук — сочувственно произнес:
— Так что, видите, может быть, зря вы наш интернат для шефства выбрали.
Я перевела дух и, мужественно глядя в его извиняющиеся глаза, произнесла:
— Тогда они тем более нуждаются и в ласке, и во внимании.
Директор поспешно подтвердил:
— Нуждаются, конечно. Ну что ж, тогда идемте, я покажу вам интернат.
На втором этаже помещались спальни. В каждой — одинаковые кровати, одинаковые тумбочки, одинаковые шкафы — у каждого как у всех. В одной спальне, вжавшись в большую подушку и подобрав ноги к подбородку, сидела под одеялом девочка лет семи.
— Здравствуй, Наташа, — поздоровался Алексей Ильич.
Девочка тряхнула головой, разлетелась соломенная челка, слабая застенчивая улыбка на мгновение мелькнула на бледном лице.
— Здравствуйте… Меня из изолятора перевели.
— Знаю. Как ты чувствуешь себя? — Алексей Ильич бережно дотронулся до худенького плеча девочки.
— Хорошо! — выпалила Наташа с готовностью. — Можно вставать?
Алексей Ильич испуганно замахал своими суетливыми руками.
— Что ты, что ты! Очень тебя прошу — только с разрешения врача.
Девочка обреченно вздохнула, перевела на меня свои задумчивые глаза, тихо спросила:
— А это… чья мама?
На третьем этаже нас окружили вырвавшиеся из классов на перемену ребята.
Мне задавали одновременно десятки вопросов, теребили, гладили, даже слегка пощипывали, чтобы я обратила внимание. Малышка с октябрятской звездочкой оттерла меня в сторону и, вцепившись в мои запястья, взволнованно сообщила:
— Я тоже буду артисткой! Только, чур, никому. Это пока тайна.
Тут же ревниво заголосил целый хор ребячьих голосов:
— А чего Светка секретничает!
— Не к ней одной пришли!
— Светка-единоличница!
— Я, может, тоже хочу одна поговорить!
Каждый хотел хотя бы подержаться за меня, и, если бы не спасительный звонок на урок, меня бы растащили на части.
Я стояла оглушенная посреди опустевшего коридора.
— Вы их извините. Это можно понять… — тихо произнес Алексей Ильич.
Это можно понять… Конечно. Они так хотят понравиться любыми неуклюже-детскими способами, чтобы вдруг шевельнулось во взрослой душе сострадание, которое было бы способно, опрокинув все доводы здравого смысла, позволить этим детским рукам обнять надежную шею и сказать спасительное «мама». Это слово, циничным запретом запечатавшее губы отверженных малышей, трепещет непроизнесенное, уродует детские лица страданием и болью.
Это можно понять… Нельзя понять другое. Где они, те, кто произвел их на свет? Что это за мука отречения от своего ребенка? Как можно, изведав ее, суметь когда-либо растянуть губы в улыбке или посметь посягнуть на чью-то любовь? Это понять нельзя…
— Шапка-всевидимка, значит? — переспросила я мальчика, который неуклонно продвигался задом наперед в мою жизнь. — А если такая уж она всевидимка, пусть хоть одним глазком подсмотрит, что сейчас поделывает девочка Наташа Самсонова из 1 «А»?
Мальчишка лукаво сощурил свои беспокойные глаза, и сразу ушло взрослое выражение, оставив на лице обычную ребячью проказливость.