Перед самой Коломной жених потребовал гневно, чтобы его выпустили из возка и подали верхового коня. А то – словно девку везут! И лихо поскакал впереди своей разряженной молодой дружины. (Скакал и чаял: скакать и скакать бы еще, не то слезешь с седла – и оробеешь вдруг и сразу до стыдноты.) Но вот и коломенские рубленые городни, и толпы народа, и золото облачений духовенства, и клики. И – эх! – разгоряченные всадники врываются в город, в свалку раскидывают загату поперек пути, Дмитрий кидает серебро горстями – путь свободен! Они скачут к терему. Слезая с седла, он чуть было не падает, нога запуталась в стремени, но дружки подхватывают со сторон, едва не вносят, от лишнего усердия, на крыльцо. Федор Кошка с Иваном Родионовым Квашней первые понимают свою промашку, ставят князя на ноги, отпихивают других, и вот он подымается по ступеням, по венецейским сукнам, чеканя шаг, и краснеет, и бледнеет, и мурашки бегут по коже, и пот промочил уже всю нижнюю, хрусткого шелку рубаху на спине.
Дальнейшее – как в тумане. Громкие голоса, хор, «здравствование». Дружки стягивают с него дорожный опашень и зипун, кто-то соображает переменить князю рубаху, вытирают вином лицо, шею, спину и грудь. И вот свежая рубаха холодит плечи, и Федор Кошка на коленях хлопочет с тканым поясом, подносят зипун цареградской парчи, застегивают праздничный золотой с капторгами пояс, причесывают костяным новогородским гребнем непослушные, торчащие врозь волосы, ободряют, подмигивают, натягивают на ноги тонкие красные сапоги… За стеною, в столовой горнице, уже запевает хор:
А-ох, у нашей свахи, а-а, Золотой кокошник Головушку клонит, а-а, Жемчужныя серьги Уши обтянули, а-а, Бобровая шуба Плечи обломила, а-а…
Слышится рык свадебного тысяцкого, великого боярина Василия Окатьича. В горницу вступают Дмитрий Зерно и Андрей Иваныч Акинфов, кланяются, зовут князя ко столу. Он идет, мало что соображая и видя, его сажают, расчищая дорогу, гремит хор:
Налетали, налетали ясны сокола, Ой рано, ой рано, ой рано моё!
В горнице жарко от множества гостей, от целых пучков восковых изукрашенных свеч в шандалах. Близит вывод невесты к столу (чин кое в чем нарушен, в Нижнем уже было первое застолье, но – без жениха), и вот ведут, ведут! Его подталкивают, он встает, неживыми руками мнет бахрому расстеленного по краю стола полотенца.
Евдокия, четырнадцатилетняя суздальская княжна, уже развившаяся, с высокою грудью, огромными голубыми глазами, завешенная до бровей густою бахромой дорогой шелковой шали, отчего виднее становится нежный обвод круглящихся щек и белой шеи, охваченной бирюзовым наборочником, останавливается посреди горницы. Румянец вспыхивает у нее на лице, ходит волнами, и Дмитрий густо, облегченно и благодарно краснеет. Невеста куда проще Микулинской жены, проще и краше, на его погляд. Он видит близко-поблизку испуганно-любопытный взгляд, сочные губы, не ведая в сей миг, что любуется в девушке тем, что нравилось когда-то его прадеду и что будет принято на Москве и века спустя как первый признак истинной женской красоты ( о чем Иван Грозный когда-то напишет английской королеве, требуя найти ему невесту «попухлявее»).
Ничего такого не мыслит московский князь, он и вовсе ни о чем не в состоянии ныне путем помыслить, но невеста ему нравится – до сладкого жара в теле, до румянца, и он едва не роняет чару густого меду, которую подносит ему на серебряном подносе суздальская княжна, поддерживаемая со сторон двумя вывожальницами. И первый, через стол, поцелуй – не поцелуй, а лишь тронули губами друг друга… Оглушающе гремит хор коломенских песельниц, и вот она обернулась, уходит…
Там, в задней, когда ее разоболокают подруги, Овдотья, смеясь, крутит головой, говорит:
– Красный, красный какой! Как рак! Ой, подружки, не могу! И нос лаптем! – И закатывается счастливым, заливистым хохотом.
Закусок, которыми уставлен стол, почти никто не трогает, не до того. Все уже торопятся в сани.