Отцу с матерью разрешили Венино тело забрать, чтоб похоронить на Студенецком кладбище. Но они наотрез отказались. И первым отец, прошедший две войны: Первую мировую и Гражданскую на стороне красных, много чего на тех войнах видевший. Человек он тоже был набожный и в христианских заповедях строгий.
– Наша земля его не примет, – сказал он про сына, и никто не посмел с ним спорить.
Так и остался Веня висеть незахороненным на Партизанском дубе.
Жить дальше в селе Вениным родителям и младшей сестре было никак нельзя. Ведь каждый день приходилось встречаться с односельчанами, у которых Веня погубил самых близких людей, смотреть им в глаза, а в тех глазах, кроме слез, – ничего. Первой не выдержала Соня. Несмотря на свое малолетство она ушла в партизанский отряд, смывать кровью позор и предательство брата, которого, говорят, до войны очень любила. Правда, пробыла она в партизанском отряде совсем недолго, вскоре погибла: то ли подорвалась на самодельной мине возле железнодорожного полотна, то ли была убита во время перестрелки с карателями.
Отец же и мать Вени поступили так, как только и могли в подобном случае поступить настоящие русские люди, крепкие в вере. Они закрылись в баньке, что стояла у них на задах огорода, подожгли ее изнутри да и сгорели там живьем, во всем повторив муки и страдания сожженных их сыном односельчан.
Впервые мать рассказала Андрею эту историю, когда ему было всего лет десять, не побоялась его малолетства. И, наверное, поступила правильно: ребенок с детства должен знать не только все радости, но и все ужасы жизни, иначе, достигнув зрелой поры, он так и не поймет, что в этой жизни делать позволительно, а что запретно, что есть грех великий и неискупимый.
Андрей возле Партизанского дуба в детстве и юности бывал часто: то с матерью, собирая грибы, то с отцом на охоте, а то и сам по собственной воле, когда ему вдруг хотелось и желалось просто без всякой цели походить, побродить по лесу. В юности такие желания и томления случаются сплошь и рядом – человек растет, задумывается о жизни.
И каждый раз, как только Андрей подходил к дубу, ему казалось, что Веня в черной полицейской форме, оттеняемой белой нарукавной повязкой, висит там до сих пор. Андрею становилось не то чтобы страшно, но как-то не по себе, в душе что-то замирало и холодело, и он старался обойти дуб стороной. Это странное чувство душевной пустоты и холода овладело Андреем и сейчас. Он опять представил Веню с белеющей нарукавной повязкой висящим на дубовом суку и с ужасом подумал, а что же ему делать с этим повешенным. Земля его не принимает (никто не смеет нарушить отцовское проклятье), но не принимает и небо, раз история о Венином предательстве и изуверстве до сих пор не забывается, передается из поколения в поколение.
«Пусть висит», – с какой-то необъяснимой жестокостью подумал Андрей и повернул назад к дороге. В совершенно мертвом, насквозь пронизанном радиацией лесу висеть Вене во стократ страшнее: никто и никогда больше не увидит его черной полицейской формы, так ладно сидевшей на нем при жизни, его белой, всегда постиранной и отглаженной угольным утюгом повязки, его хромовых, немецкой выделки сапог. Лишь мертвый ветер (а он здесь тоже мертвый) будет изредка шевелить его русые ниспадающие на плечо волосы, за каждым порывом напоминая Вене, что осужден он на казнь вечную, никогда до этого в человеческой жизни не случавшуюся.
Как только Андрей вышел на дорогу, так тут же опять выкатилась откуда-то из-за вершин деревьев полноликая оранжево-яркая луна, осветила и колею-ложбинку, и бугорки снега, и вечнозеленый мох у подножья сосен; а далеко впереди, над кувшинковскою церковью, незамедлительно повисла Полярная звезда, надежно указывая Андрею путь к родительскому дому, к могилам отца-матери, к детской могиле сестры Тани – единственному теперь в мире пристанищу, к которому мог прибиться Андрей.
В Кувшинки он вошел с первыми лучами солнца. Улица тоже была заросшая и ельником, и поднявшимися почти в человеческий рост хрупкими лиственными деревцами: березой, липой, кленом, но все же не так густо, как на лесной дороге, словно безлюдная и страшная в этом своем безлюдье улица еще надеялась, что рано или поздно жизнь сюда вернется.
И кажется, она дождалась своего. Стараясь нигде не наступить на тоненькие болезненные деревца, не обломать на них ни единой веточки, по улице пробирался живой человек, с детских лет знавший здесь каждый дом, каждую калитку и лавочку возле нее, каждый колодец-журавель и даже каждую травинку, растущую вдоль заборов и палисадников. Подлинных намерений этого человека улица пока не знала, но, услышав его шаги, вдруг вся встрепенулась, ожила, и, казалось, еще немного – и она, встречая его, разразится петушиным пением, мычанием коров, блеянием овечек и коз, а потом и людскими несмолкающими голосами. Андрей не стал разрушать ее обмана. Пусть хоть недолго, пусть хоть несколько часов поживет этой надеждой, пока не разберется, что он вовсе не тот человек, которого она ожидала.