Животные не что иное, как олицетворение наших добродетелей и пороков, изображения наших душевных свойств, доступные зрению. Господь являет их нам с целью вразумить нас. И так как животные не более как подобие наше, Господь не одарил их восприимчивостью к воспитанию, в полном значении этого слова. Это было бы лишним. Зато души людей, как существа реальные, имеющие конечную цель, получили от Бога рассудок, то есть возможность развиваться посредством воспитания. Правильное общественное воспитание всегда может извлечь из каждой души всю пользу, к какой она способна.
Мы говорим последнее только относительно видимой, земной жизни, нимало не предрешая важного вопроса будущей жизни существ, переставших быть людьми. Видимое «я» вовсе не уполномочивает мыслителя отрицать существование вечного, одухотворенного «я». Сделав это замечание, вернемся к нашему предмету.
Допуская наше положение о существовании в каждом человеке свойств одного или нескольких животных, читатель облегчит повествователю задачу объяснить характер полицейского агента Жавера.
Астурийские крестьяне убеждены, что в каждом помете волчицы находится по одному псу, убиваемому матерью, без чего этот пес, выросши, загрыз бы всех своих братьев.
Придайте человеческий образ этому псу, рожденному от волчицы, и вы получите представление о Жавере.
Жавер родился в тюрьме от гадальщицы, муж которой был сослан на галеры. Он рос с мыслью, что он выброшен из общества; и отчаялся когда-либо вернуться в него. Он примечал, что общество упорно отворачивается от двух классов людей — от тех, кто на него нападает, и от тех, кто охраняет его. Он мог выбирать только между тем или другим классом; в душе же у него была прочная закваска аккуратности, честности и строгости, заставлявшая его чувствовать непобедимое отвращение к той беспутной цыганской среде, из которой он вышел. Он поступил на службу в полицию и служил исправно. В сорок лет дослужился до звания инспектора.
В молодости он был надсмотрщиком на галерах. Прежде чем идти далее, опять вернемся к определению того, что мы назвали человеческим образом Жавера.
Этот человеческий образ состоял из вздернутого носа с широко вырезанными ноздрями, к которым поднимались с обеих сторон густые бакенбарды. Увидя в первый раз эти два леса и эти две пещеры, на душе становилось жутко. Когда Жавер смеялся, что было редко и страшно, то его тонкие губы раскрывались, обнажая не только все зубы, но и десны, и все скуластое лицо его сморщивалось глубокими складками около носа, придавая всему лицу вид морды хищного зверя. Жавер в серьезном настроении был похож на собаку; когда он смеялся — перед вами был тигр. Череп его был развит слабо в отличие от сильно развитой челюсти; волосы закрывали лоб и ниспадали до бровей, а между глаз лежала постоянная складка, словно клеймо гнева; взгляд был сумрачный, рот сжатый и злой и общий вид повелительный и жесткий.
Этот человек весь состоял из двух очень простых и, в сущности, очень хороших чувств, которые, вследствие доведения до крайности, становились в нем почти пороком: уважения к авторитетам и ненависти к бунту. В его глазах воровство, убийство и все преступления были только различными видами бунта. Он питал слепое и глубокое доверие ко всем официальным лицам в государстве, начиная с министра и кончая лесным сторожем. Он презирал, ненавидел и брезговал всеми, кто переступил хоть раз в жизни за черту законности. Он не допускал ни смягчений, ни исключений. Об одних он говорил: «Власть не может ошибаться. Вина не может быть на стороне административного лица». Другим же, напротив, выносил приговор: «Это люди окончательно погибшие. Ничего хорошего от них исходить не может». Он вполне разделял мнение крайних умов, приписывающих человеческим законам право создавать или, вернее говоря, отмечать отверженных и предполагающих, что на окраинах общества должен существовать Стикс{131}
. Он был стоиком, серьезным и суровым; постоянно печальный и задумчивый, он в одно и то же время был скромен и надменен, как все фанатики. Взгляд его пронизывал словно шилом — он колол и леденил. Вся жизнь его суммировалась в двух словах: бодрствовать и надзирать. Он вносил прямоту в самую окольную вещь в мире. Он сознавал пользу своей деятельности, относился к своим обязанностям с религиозным почтением и шпионил, как другие священнодействуют. Горе тому, кто попадал в его лапы! Он задержал бы родного отца, если бы тот бежал с каторги, и донес бы на собственную мать, если бы поймал ее с поличным. И он сделал бы это с тем чувством внутреннего самодовольства, которым сопровождается сознание своей добродетели. При этом он вел жизнь, полную лишений, уединенную, целомудренную, не позволяя себе ни малейшего развлечения. Он был воплощением неподкупного долга, смотрел на полицию теми же глазами, какими спартанец глядел на Спарту: это был недремлющий охранитель, суровый и честный — шпион, вылитый из стали, Видок{132} со стойкостью Брута.