И вот тогда-то и случилось с ним то, что потом, уже спустя много лет, когда поднакопилось силенок осмыслить происшедшее и различить в нем себя, он и назвал "падением". Да не в том было дело, чему он стал свидетелем, он скоро узнал все это, выяснил в жалком и ничтожном разговоре, когда страсть расследователя тонет в ужасе перед возможностью обнаружения правды, он так уцепился за правдоподобное объяснение, продолжая одновременно не верить, подозрительно взвешивая факты, удовлетворенно и самолюбиво отмечая вздорность своих сомнений. Что может быть для женщины проще объяснить, коль она не глупа и на ее стороне его ни с чем не сравнимая жажда ошибиться даже в самоочевидном! Старая была история, он и совсем тут непричем, давняя, когда его и в приятелях не было, перешедшая в родственную дружбу, вопреки полнейшему расхождению и даже взаимному отталкиванию. Вот последнее-то и было подороже всего! Какой был бальзам его самолюбию - вертеть и с разных сторон рассматривать это взаимное отталкивание, убеждаясь - чего уж тут стоили факты, самые безумные подозрения и очевидности! - каждый раз в ничтожестве, пустоте, прямой глупости, корысти, наклонностях к карьеризму, приспособленчестве, да еще кой в каких уж совсем фантастических положениях. Да, для этого пришлось открыть двери дома, войти в дружество, проводить вместе время, обижаться отказом, участвовать в общих праздниках и юбилеях, совершать совместные путешествия... Какой открылся простор для самоутверждения, какие качели вздымали его в головокружительных взлетах, чтоб тут же швырнуть в затхлую тину и грязь вдруг мелькнувшего сомнения, приоткрывшего на мгновение так ловко, самим же запрятанную уж несомненную правду - неосторожное слово, пустая ассоциация, перехваченный взгляд, часы на руке, отсчитывающие минуты внезапно показавшегося странным уединения. Но ведь слово-то объяснялось так просто и имело совсем не то значение, но ведь ассоциация всего лишь из подозрительности швырнула его не туда, и взгляд, коль уж был он перехвачен, предназначался ему, а грохочущие, разрывающие сердце минуты оборачивались анекдотом, веселым или грустным бытом - пустяком.
Странное, не сравнимое ни с чем рабство собственного эгоизма и самоутверждения затопило его, оно было еще страшней потому, что Лев Ильич не отдавал себе отчета в том, что никто ведь не принуждал его быть рабом, что он сам, изнутри стремился к этому состоянию, на него соглашался, по-рабски принимая действия порабощавшей непреодолимой силы. Страсть, сжигавшая его душу, принимала чаще всего формы чудовищные и жалкие, бунт тут же выливался в самое нелепое унижение, он был воистину во власти демонов, и они визжали, прячась в темных углах, и когда еще Лев Ильич стал догадываться о том, что углы те были всего лишь потемками его собственной души.
Думал ли он хоть когда-нибудь о том, каково приходится рядом с ним человеку, вынужденному уже самим бытом ежечасно наблюдать это раскачивание на свистящих качелях, постоянно защищаясь и защищая его, борясь за него, погружаясь следом за ним в омерзительную и визжащую бездну? Да конечно же нет! У него и времени недостало бы, чтоб остановиться и всмотреться в то, что происходило рядом, тут страшно было упустить мгновение, именно тогда и могло произойти то, что он не мог, чего так страшился, чего нельзя было бы упустить. Он и не заметил, как мир, такой полный, а благодаря его постоянной напряженности яркий и блестящий - безоглядный, стал тускнеть и вянуть, очерченный в неумолимо сужающихся рамках, обреченный на поражение борьбы. Он упрямо шел к победе, отсекая для себя даже мысль о самой возможности неудачи, ибо нельзя было и представить себе хоть чего-то способного противостоять такому напору - в нем были самоотверженность, напряженность всех душевных сил, самоотречение... Где было ему в горячке и безумии расходования себя, в попытках глушить себя якобы полнотой жизни на стороне, оправдываясь при этом правом на пробу и эксперимент, всегда только подтверждавший его верность единственному чувству - где там было углядеть, что на самом-то деле никогда и не было в его арсенале самоотверженности и самоотречения, что напряженность всех душевных сил была направлена всего лишь на самоутверждение. Что потому и ребенок был сначала лишь помехой, а потом деталью интерьера, что не могло быть и речи о полноте духовного соединения, о возможности которого он и не подозревал, что то, чего он добивался, уничтожая себя, растрачивая, не догадываясь о высыхании источника, было лишь безумием, страстью, пекущейся только о бесконечном восполнении и обогащении за счет другого. Оказавшись в рабстве у собственных низших страстей, в чем он никогда б и не смог себе признаться, он столкнулся с другой личностью, ничего не зная о борьбе, которую вела она и за себя и за него. Где там, в той визжащей черноте было ему разглядеть, что он стремится поразить и с чем сражается.