Некоторые опустили глаза — на ее обрубки пальцев не смотреть.
— Ну, вижу, справитесь, Евгения Максовна, — начальница улыбнулась, — дети, музыка вас цивилизует, людьми станете.
— В затылок равняйсь! — вдруг рявкнула она, и солдаты стали выводить детей из зала.
Ехали домой, и мать посмеивалась: теперь с другой стороны побуду, с вертухайной. Лиза молчала, жалела, что привела мать сюда.
— Мы можем отказаться, подумай еще.
— Нет, мне интересно стало, как музыка их цивилизует, и они станут людьми. Стало быть, не люди сейчас, хвостатые-рогатые. А потом строем с песнями построят коммунизм. Жаль, поплясать не удастся, с лопатой и киркой.
— Мама, для меня самые милые воспоминания, как ты меня музыке учила. У меня спокойная сытая жизнь была, а у них кошмар. И посреди кошмара музыка.
— Ладно, «Оду к радости» будем петь. Дома ноты есть?
— Не знаю, нет времени играть, найдем, если надо.
— Мне перчатки надо и палочку в руку. Не хочется младших культями пугать.
— И вообще, мы должны сохранять нашу жизнь, — назидательно говорила Лиза, когда они шли по заснеженной улице. Торопились, озябли.
Мать внезапно остановилась.
— Мы должны сохранять нашу жизнь? Нашу — эту какую? Вот лагерная — она же моя! И прижимал вертухай к стенке, и насиловал — тоже моя! И до революции моя, в нашем варшавском доме, в бархатных платьицах в Лазенках за белками бегала!
Которая в Лазенках, ту жизнь сохранять будем? Так она в Лазенках осталась, поедем в Лазенки, вот сейчас прямо, собирай манатки! И устроим такую жизнь. Хотя, наверно, и Лазенки не существуют уже, немцы смели. Да, твоя жизнь вначале милая была — нашу квартиру московскую помнишь? На Кремль с балкона смотрели — вон там наш ненаглядный не спит, весь в заботах о нашем счастии! Эх, сколько ни гнулся твой отец, не помогло, только и распрямился, что во рву после расстрела.
— Мама, тише, замолчи, я не хочу это слушать.
Мать уже кричала.
— Такие не выживают. Их уничтожают первыми. Они свидетели, сами себе свидетели — он ведь в гражданскую рубил саблей направо и налево. А потом раз — университеты-аспирантуры. Двас — академик! Трис — труп подвальный.
У такого жена должна быть культурная, из бывших, немного иностранка. Вот я и пригодилась новой власти.
— Почему ты мне ничего не рассказывала раньше?
— Не принято было, пролетарских гениев изображали. Выше купцов никак нельзя. Да и купец должен быть из бывших крепостных. А я дворянка, не приведи господь.
Мать замолчала, пригнулась, пытаясь зажечь папиросу на ветру.
— Мне кажется, что я жила в аквариуме, стеклянном, где не слышно ничего, а через стекло — Кремль.
— Ну да, держали тебя в аквариуме, любили, нежили. Отец очень тебя любил. Надеялся за границу отправить. В Австрию, или в Польшу. К мачехе моей. А вышло бы к Гитлеру под крыло.
— К мачехе? Это кто?
— Няню твою помнишь в Вене была? Вот она моя мачеха и есть, вдова моего отца, может, жива еще. Все-таки чистокровная немка. Не пустил ее твой отец с нами в Москву на счастье, а то первая бы в Соловки потопала.
— Почему мне не рассказывали ничего? Все умерли, все погибли, не семья, а кладбище!
— Так у всех кладбище. В Европе хоть перерыв был между войнами, а у нас не было перерыва. Знаешь, я только об одном жалею, что не сбежала с тобой в Вене. Хотя нашли бы, наверно. Нащупали бы.
Ну ладно, ты встала на ноги. Может он сдохнет скоро, успеем пожить еще.
Вдруг они поняли, что уже прошли свою улицу, возвращались быстро, молчали в темноте.
Дома Ходжаев беспокоился. Ходил по комнатам, уже два раза подогревал чайник.
— Нам повезло сегодня.
Мать рассказывала ему про новую работу, вместе искали ноты.
Лиза легла раньше. Пыталась вспомнить свою немецкую няню в Вене. Приходя с улицы, няня складывала перчатки в шляпку, и потом, уходя, долго прилаживала ее, закалывала шпильками на волосах. У нее было много мелких привычек: сморкалась в платочек, который хранила за манжетой. Длинный мундштук протирала замшевой салфеткой, курила сосредоточенно, выпуская дым, поднимала голову. Ела медленно, очень маленькми кусочками.
Она говорила тихо, никогда не ругала Лизу и поправляла ошибки красным карандашом.
Однажды взяла с собой Лизу в церковь. Огромную, гулкую, Лиза бегала вдоль темных дубовых скамеек, пока няня исповедовалась, стоя на коленях возле комнатки, маленькой, как шкаф.
— Боженька, ты где?
— Лиза, Бог — это дух наш, он везде, — строго говорила няня, поднимая руки. Лиза послушно смотрела вверх, на темные фигуры внутри купола: кто из них?
Дома рассказала отцу, он рассердился, и больше Лиза не ходила в церковь. Вскоре они уехали в Москву, и крестик, который няня сунула матери для Лизы, потерялся. Или выкинули его по дороге.
— Какие банальности, — думала Лиза, — как будто смотрю немое кино, а там бродит аккуратная немецкая дама… и каждая девочка, у которой была немецкая няня, вспоминает шляпки-перчатки? Что было такого особенного, только у нее, только у Лизы? Она не могла вспомнить.