Именно этот сплав новаторства и культуры позволил Хикмету стать зачинателем нового турецкого стиха, основателем новой турецкой поэзии.
Мне пришлось переводить стихи Хикмета для нескольких его книг. Я и сейчас продолжаю это дело.
После первой встречи последовали другие, уже в его московской квартире на Песчаной, в присутствии жены поэта Веры Туляковой, яркий портрет которой дан в стихах Назыма – «солома волос, глаз синева».
Мне стало легче переводить, когда я узнал автора. В стихах я начал ощущать его подлинный характер и темперамент. Обычно я просил Хикмета почитать стихи по-турецки. Можно было услышать звуковое богатство стиха, который мы называем верлибром за неимением лучшего названия. Я уверен, да и Хикмет так считал, что стихи его ритмически организованы и что рифма в них есть, но она из концевого положения в строке ушла в глубь стиха, откликается в самой его основе.
Разговаривали мы о многом, главным образом об искусстве. Назым был темпераментным, умным собеседником. Сейчас я сожалею, что не записал наших разговоров.
Ощущение свежести, силы, доброты уносил с собой собеседник поэта из его небольшой квартиры.
Памяти друга
Ушел Борис Слуцкий. Я немало мог бы сказать о нем. Мы дружили почти пятьдесят лет. Сегодня я скажу только о тех качествах, которые знают многие: честность, нелицеприятность, ум и строгость. Все эти качества являются частью поэтического и гражданского облика Слуцкого.
В военном поколении поэтов, богатом яркими талантами, Слуцкий был одним из признанных лидеров. Он был не только другом, он был учителем своих ровесников. У него мы учились верности гражданским понятиям, накопленным еще в пору раннего формирования в трудные 30-е годы.
Один поэт говорил, что «фронтовое поколение не породило гения, но поэзия поколения была гениальной». Если это так, то Слуцкий был одной из составных частей этой гениальности…
Слуцкий казался суровым и всезнающим.
Те, кто близко его знал, хорошо понимали, что под этим жестким обличьем скрывалась душа ранимая, нежная и верная. Слуцкий не терпел сентиментальности в жизни и в стихах. Он отсекал в своей поэзии все, что могло показаться чувствительностью или слабостью. Он казался монолитом и действительно был целен, но эта цельность была достигнута преодолением натуры не гармонической, раздираемой противоречиями и страстями. Слуцкий всегда считал, что идеал не терпит предательства, и никогда не менял своих взглядов.
Он так был устроен, что в каждой области духовной жизни должен был создавать шкалу ценностей, и на верху этой шкалы всегда было одно – высшая вера, высшая надежда и высшая, единственная любовь.
Рано проявились в поэзии Слуцкого черты, которые до сих пор скрыты от многих читателей. Он кажется порой поэтом якобинской беспощадности. В действительности он был поэтом жалости и сочувствия. С этого начиналась юношеская пора его поэзии, с этим он вернулся с войны.
Я уверен, что именно так надо рассматривать поэзию Слуцкого, и черты жалости и сочувствия, столь свойственные великой русской литературе, делают поэзию Слуцкого бессмертной. Фактичность, которую отмечают читатели поэта, является в поэзии преходящей и временной, меняются времена, меняется быт, меняется ощущение факта. Нетленность поэзии придает ей нравственный потенциал, и он с годами будет высветляться, ибо он составляет основу человеческой и поэтической цельности Слуцкого.
По поводу переписки Эйдельмана с Астафьевым
…Там высказаны две противоположные точки зрения. С третьей точки зрения обе посылки, исходные принципы этой переписки с обеих сторон мало удовлетворительны. И, несмотря на противоположность мнений, исходные принципы обоих авторов довольно близки.
Во-первых, своей нетерпимостью, отсутствием культуры демократического мышления (то есть признания возможности другой точки зрения), признанием возможности своей неабсолютной правоты и нежеланием понять собеседника.
С третьей точки зрения Астафьев не выглядит столь чудовищно, а Эйдельман столь правым.